нос, обличающий малые и великие беды Руси, – тот самый Некрасов не очень-то красиво пробивает себе дорогу в общество. Посещает салоны, заводит дружбу с писателем Панаевым, поселяется у него в доме, отбирает у него жену, с которой проживет пятнадцать лет, да еще добивается у обманутого мужа финансирования журнала, содиректорами которого они оба становятся. Лирическое чувство пролетария и деловая хватка дельца не уничтожают в нем друг друга, а мирно уживаются. «Игрок», – говорили враги. «Неведающий, что творит», – отвечали друзья.
Когда Григорович приносит ему «Бедных людей», Некрасов настроен скептически. Он озабочен, рассеян. Но снисходит до согласия выслушать десяток страниц: «С десяти страниц видно будет».
Григорович начинает читать.
Десять страниц, двадцать, тридцать… Некрасов его не прерывает. А в сцене похорон умершего от чахотки студента он от восторга разражается бранью. Когда доходят до прощального письма, Григорович начинает всхлипывать, украдкой бросает взгляд на Некрасова, – по лицу поэта текут слезы. Ибо этот бессовестный карьерист молод сердцем и еще способен легко растрогаться и проливать слезы умиления.
Григорович горячо убеждает его тотчас же отправиться к Достоевскому и сообщить ему об успехе.
«– Но ведь ночь на дворе. Он, наверное, спит.
– Что же такое, что спит, мы разбудим его,
Достоевский не спал.
Он провел всю ночь у товарища, и они в сотый раз читали «Мертвые души» и в сотый раз говорили о них. Он вернулся домой в четыре часа утра в белую, светлую весеннюю петербургскую ночь.
Войдя в свою квартиру, он не лег спать, а отворил окно и сел у окна, устремив взгляд на небо, чистое, гладкое, бескрайнее, излучавшее мягкий золотистый свет.
Дома, окутанные предрассветной мглой, погружены в сон. Прохожие редки. Федор Михайлович не вполне уверен, что пребывает в реальном мире. Он ощущает, что находится на переломе жизни. И ждет, когда взойдет солнце.
Звонок в дверь. Он вздрагивает. Встает, открывает. На пороге Григорович и незнакомый мужчина. Достоевский бледнеет, смущается, а посетители бросаются обнимать его, что-то выкрикивают, жмут его руки. Они прочли его книгу, они в восторге от нее: «Это гениально! Гениально!»
Достоевский, ошеломленный, сияющий от радости, долго не может вымолвить ни слова.
Они остаются полчаса, говорят о поэзии, о правде, о политике, о театре, то и дело цитируют Гоголя, ссылаются на авторитет Белинского.
«Я ему сегодня же снесу вашу повесть, – восклицает Некрасов, – и вы увидите – да ведь человек-то, человек-то какой! Вот вы познакомитесь, увидите, какая это душа!.. Ну, теперь спите, спите, мы уходим, а завтра к нам!»
Они уходят. Достоевский и не думает о сне. «Точно я мог заснуть после них! – замечает он в „Дневнике писателя“. – Какой восторг, какой успех, а главное – чувство было дорого, помню ясно: „У иного успех, ну хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами, в четыре часа, разбудить, потому что это выше сна… Ах, хорошо!“»
До самого утра Григорович, ворочаясь без сна на диване, слышит, как нервно ходит взад и вперед по комнате взволнованный Достоевский.
На следующий день Некрасов, выполняя свое обещание, относит рукопись Белинскому и с порога кричит: «Новый Гоголь явился!» «У вас Гоголи-то как грибы растут», – строго замечает Белинский, но соглашается просмотреть рукопись. А это уже немалый успех, потому что в ту эпоху Белинский – властитель дум, великий критик, его приговора страшатся, его суждения непогрешимы.
Этот хилый немощный человек, живущий в скромной квартире, кашляет, харкает кровью и знает, что дни его сочтены. Его сжигает внутренний огонь, а приступы гнева, которым он подвержен, сотрясают общественное мнение. Он то возносит, то ниспровергает в зависимости от внезапных поворотов в своих убеждениях. По выражению Достоевского, «это был самый торопившийся человек в целой России».
Да, человек самый торопливый, самый пламенный – «неистовый Виссарион». Он в спешке завершает свое образование, безудержно увлекается разного рода теориями и, ни одну не усвоив, отрекается от них, вновь к ним возвращается и беспрерывно терзается сомнениями. В ранней юности он бросается очертя голову в идеализм. Признает теорию искусства для искусства, уход в мир внутренней жизни, безучастность высшего существа к страданиям мира. Но мало-помалу эта разреженная атмосфера начинает его тяготить. Он не может более довольствоваться литературой. Он не может более довольствоваться самим собой.
«…искусство задушило было меня, – пишет он другу, – но при этом направлении я мог жить в себе и думал, что для человека только и возможна, что жизнь в себе, а вышед из себя (где было тесненько, но зато и тепло), я вышел только в новый мир страданий».
Он поворачивается лицом к действительности, к народу. Всецело отдается социальным проблемам. Нестерпима, несправедлива судьба русского народа, и долг писателя обличать нищету крестьянина. Любая книга ценна, если посвящена гуманности. Талант ценен, если он полезен.
Вокруг него образуется партия «западников», противостоявшая партии «славянофилов».
Отныне он клянется только французскими социалистами и призывает только к прогрессу науки. Пушкин, которым он когда-то безгранично восхищался, представляется ему салонным версификатором, ведь написал же он:
Тургенев вспоминает:
«И конечно, – твердил Белинский, сверкая глазами и бегая из угла в угол, – конечно дороже. Я не для себя одного, я для своего семейства, я для другого бедняка в нем пищу варю, – и прежде чем любоваться красотой истукана… – мое право, моя обязанность накормить своих – и себя, назло всяким негодующим баричам и виршеплетам!»
Одна его любовь к Гоголю оставалась как будто бы незыблемой. Увы! Когда Гоголь опубликует «Выбранные места из переписки с друзьями», Белинский задохнется от негодования.
В этом авторе, которого он «обожал» потому, что его книги обличали пороки современного общества, он вдруг разглядел отсталого мистика, закоренелого славянофила, варвара. Критик пишет писателю пространное, брызжущее ненавистью послание, – и это послание, по неисповедимому сплетению судеб, сыграет роковую роль в жизни Достоевского.
«Да, я любил вас со всею страстью, – пишет Белинский Гоголю, – с какой человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса… Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах… Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди… а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и соре… Взгляните себе под ноги, – ведь вы стоите над бездною».
Тогда, в 1845 году, Гоголь еще не опубликовал «Переписку», и Белинский ревниво, с материнской нежностью оберегал его имя.
«Новый Гоголь явился!» Да они смеются над ним!
На следующий день хроникер Анненков приходит к Белинскому с визитом и, проходя по двору, видит Белинского, стоящего у окна с большой тетрадью в руках. Заметив его, Белинский кричит: «Идите скорее, сообщу новость» и продолжает: «Вот от этой самой рукописи… не могу оторваться второй день. Это – роман начинающего таланта: каков этот господин с виду и каков объем его мысли – еще не знаю, а роман открывает такие тайны жизни и характеров на Руси, которые до него и не снились никому. Подумайте, это первая попытка у нас социального романа, и сделанная притом так, как делают обыкновенно художники, то есть не подозревая и сами, что у них выходит».
И Белинский принимается возбужденно читать особенно поразившие его места.
Вечером Некрасов заходит узнать новости. Белинский встречает его словами: «Приведите, приведите его скорее!»
Так, спустя всего три дня после чтения рукописи Григоровичу, Достоевский представлен самому пламенному обозревателю русской литературы.
Тургенев оставил портрет критика: