осознает, что «выставлен на всеобщее обозрение». Когда на том же вечере Белинский нечаянно разбивает стакан, Федор Михайлович слышит, как графиня Соллогуб вполголоса произносит: «Они не только неловки и дики, но и неумны».
В довершение всего он узнает, что кое-кто из его собратьев по перу обвиняет его в том, что он будто бы потребовал текст «Бедных людей» в сборнике обвести особым типографским знаком – каймой.
Несколькими годами позже Тургенев предостережет Леонтьева от чрезмерного самолюбия, которым страдают некоторые молодые писатели.
«Вот как, например, случилось с этим
Эта история до сих пор остается неясной. В 1880 году незадолго до смерти Достоевский все еще вынужден с негодованием публично опровергать эту легендарную сплетню.
Однако Анненков настаивает на том, что видел корректуру первых оттисков книги с рамками, что «Роман и был действительно обведен почетной каймой в альманахе»[25], и даже сам Григорович не решался возражать против этого утверждения. Однако вышедшая из печати книга вообще не имела никаких орнаментальных украшений.
Все же возможно, что Достоевский, избалованный неумеренными похвалами, в самом деле пожелал, чтобы его произведение представили в особой – новой типографской форме. Никакое бахвальство с его стороны не должно удивлять в ту эпоху. Нервы его были напряжены до предела. Он плохо понимал, что делает, сам не знал, чего хочет. Он был как в чаду.
«Одного, произведенного таким образом в кумиры, курением и поклонением перед ним мы чуть было даже не свели с ума, – пишет Панаев. – С этой минуты кумирчик наш стал совсем заговари<ва>ться и вскоре был низвергнут нами с пьедестала и совсем забыт. Бедный! мы погубили его, мы сделали его смешным».
На одном из светских приемов Достоевского представляют молодой великосветской красавице мадам Сенявиной. Он стоит перед хорошенькой девушкой с по-детски пухлыми губками, с пушистыми локонами светлых волос, со спокойным взглядом холодных глаз. Она готовится сказать ему обычные комплименты о его романе, но он вдруг бледнеет, шатается и падает без чувств. Его переносят в соседнюю комнату, обрызгивают одеколоном.
Некоторое время спустя Тургенев («Тургенев влюбился в меня») и Некрасов («поэт униженных») сочиняют пасквиль в стихах, отнюдь не упустив этот эпизод.
Эти «братишки по перу» при поддержке Анненкова распространяют позорящие Достоевского анекдоты.
Знает ли он об этом или притворяется, что не знает? Во всяком случае, он продолжает их посещать.
Его приглашают к Панаевым. Он готовится, наряжается, душится, как если бы летел на свидание. Входит в большую гостиную, залитую яркими огнями люстры, отраженными поверхностью зеркал. Мадам Панаева с первого взгляда вынесла о нем суждение: «С первого взгляда на Достоевского, – пишет она в „Воспоминаниях“, – видно было, что это страшно нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно подергивались».
Слава Богу, все присутствующие ему немного знакомы. Но о чем они будут с ним говорить? О чем ему с ними говорить? Сумеет ли он отличить скрытую издевку от искренней похвалы?
От смущения он напускает на себя важность, держится заносчиво, а сам только и мечтает побыстрее сбежать отсюда, вернуться в свою полутемную, пропахшую табаком, заваленную книгами и рукописями комнату. Быть одному, одному!.. И однако он снова и снова возвращается к Панаевым.
«С этого вечера Достоевский часто приходил вечером к нам, – продолжает мадам Панаева. – Застенчивость его прошла, он даже выказывал какую-то задорность, со всеми заводил споры, очевидно из одного упрямства противоречил другим».
Реакция, типичная для застенчивого человека. Он атакует первым из страха, что на него нападут. Он задается от страха быть униженным. Он воображает, что блистателен, а на самом деле несносен. Воображает, что остроумен, а на самом деле глуп и зол. Воображает, что держится с непринужденностью и грацией аристократа, а всем слышен топот его тяжелых мужицких сапог.
Его «братишки по перу», как стая слепней, набрасываются на столь легкую добычу. Они отчитывают его как мальчишку, перемывают ему косточки, ранят его самолюбие булавочными уколами.
«Особенно на это был мастер Тургенев – он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения», – вспоминает мадам Панаева.
Бедняга раздражался, выходил из себя, азартно защищал свои нелепые взгляды, а присутствующие подхватывали их, доводили до абсурда и откровенно потешались над ним. Тогда среди литераторов были в моде злоязычие, зубоскальство, злословие, и Достоевский задыхался в этой спертой атмосфере, когда передается «кто что о ком сказал»:
«Не повторяйте, но знаете, что о вас сказал такой-то? Кстати, не доверяйте такой-то».
А все очень просто: все ему завидуют! Даже Белинский его разлюбил, раз он играет в преферанс вместо того, чтобы говорить с ним о «Бедных людях». И Федор Михайлович восклицает:
«Как можно умному человеку просидеть даже десять минут за таким идиотским занятием, как карты… Право, ничем не отличишь общества чиновников от литераторов: то же тупоумное препровождение времени!»
А Белинский наблюдает за ним украдкой и тихо говорит Некрасову, игравшему с ним в карты: «Что это с Достоевским! говорит какую-то бессмыслицу, да еще с таким азартом».
«Когда Белинскому передавали, что Достоевский считает себя уже гением, – рассказывает мадам Панаева, – то он пожимал плечами и с грустью говорил: „Что за несчастье, ведь несомненный у Достоевского талант, а если он, вместо того чтобы разработать его, вообразил уже себя гением, то ведь не пойдет вперед. Ему непременно надо лечиться, все это происходит от страшного раздражения нервов“».
«Раз Тургенев, – продолжает мадам Панаева, – при Достоевском описывал свою встречу в провинции с одной личностью, которая вообразила себя гениальным человеком, и мастерски изобразил смешную сторону этой личности. Достоевский был бледен как полотно, весь дрожал и убежал, не дослушав рассказа Тургенева. Я заметила всем: к чему изводить так Достоевского?»
Достоевский бросается вон из ярко освещенных гостиных, мчится по спящим улицам. Вбегает к себе, бросается на диван, в одиночестве перебирает накопившиеся в душе обиды и дает выход своей ярости.
Быть осмеянным публично этим салонным сбродом, этими подонками кипящего литературного котла! Какой позор! Пусть с ним сражаются, но пусть избавят от унизительных щипков.
Ну и смешон же он был сегодняшним вечером! Мадам Панаева смеялась над ним. Кровь бросается ему в голову. Он воскрешает в памяти ее прекрасное матовое лицо, огромные черные глаза, ее насмешливую улыбку. В нем вспыхивает омерзение при мысли, что такая замечательная женщина – жена Панаева. Она достойна лучшего. Чего она достойна? Кого она достойна? Уж не его ли? Из зеркала на него смотрит маленький человечек с землистым лицом, с тусклыми волосами. Как он безобразен! И как он несчастен!
И с изощренностью знатока он растравляет свое отчаяние. Он с мрачным наслаждением предается этой игре. Для полноты несчастий ему недоставало лишь неразделенной любви. Так она у него будет! Она уже у него есть! Вот теперь он испил до дна горькую чашу человеческих страданий.
И пишет брату: «Я был влюблен не на шутку в Панаеву».
В этой женщине все прекрасно: ее лицо, ее душа, вся ее жизнь. Дочь актера Брянского, она сама воспитала себя. В восемнадцать лет она влюбилась в Панаева, и он тайком женился на ней. Мать Панаева