уготовить вам будущее – то ли радостное, то ли горестное. Что за глупое тщеславие вечно добиваться первой роли! Как опрометчиво вечно пытаться победить судьбу!

Да, иногда так ощутима близость Бога, то кроткого, то карающего. И его незримое присутствие вырывает вас из привычного течения жизни. Это может длиться несколько мгновений, несколько часов, несколько дней… А потом вы чувствуете, что Его всевидящее Око отвратилось от вас – поводок ослабел… Пробил урочный час – теперь предстоит действовать самому, полагаться на самого себя – и держать ответ за содеянное.

Вот тогда-то и начинается подлинная трагедия человека.

Эти резкие повороты – от внезапных приступов апатии, овладевающих в разгар событий, к неожиданному пробуждению совести, – пережили все персонажи Достоевского, как пережил их и он сам. Раскольников, убив старуху-процентщицу, чувствует, что его воля парализована, и он принужден сам донести на себя, оправдываться, как если бы кто-то направлял его, несмотря на все его сопротивление, «…как будто его кто-то взял за руку и потянул за собой… Точно он попал клочком одежды в колесо машины, и его начало в нее втягивать».

А когда зубья шестеренки разжимаются, индивидуум может распрямиться, расправить члены и вновь почувствовать себя свободным.

Достоевский выдержал испытание каторгой с триумфом, потому что он с самого начала принял каторгу как должное. Он смог вновь обрести себя потому, что на некоторое время отказался быть самим собой. Он победил потому, что был готов проиграть.

Достоевского определили во второй разряд, то есть назначили отбывать каторгу в крепости, подчиненной военному ведомству. Во второй разряд включали самых опасных преступников. Этот разряд считался более тяжелым, чем первый, отбывавший каторгу в рудниках, и чем третий, отбывавший каторгу на заводах, потому что «устройство этого разряда – все военное, очень похожее на арестантские роты».

«Всегда-то вы там в цепях, под замком, под конвоем».

«Всегда под конвоем, никогда один… кроме того, кандалы».

Каждый день арестанты ходили на «каторжные работы». Они перевозили кирпич, вертели точильное колесо или обжигали и толкли алебастр.

«Работа доставалась тяжелая, – пишет Достоевский брату, – и я, случалось, выбивался из сил, в ненастье, в мокроту, в слякоть или зимою в нестерпимую стужу. Раз я провел четыре часа на экстренной работе, когда ртуть замерзала и было, может быть, градусов 40 морозу. Я ознобил себе ногу».

Больше всего ему нравилось перетаскивать кирпичи с берега Иртыша к строившейся казарме.

«Мне она даже понравилась, хотя веревка, на которой приходилось носить кирпичи, постоянно натирала мне плечи. Но мне нравилось то, что от работы во мне видимо развивалась сила».

Сначала он мог таскать по шести кирпичей, а в каждом кирпиче было по двенадцати фунтов, потом он дошел до десяти и даже до целой дюжины и очень этим гордился.

Перед арестантами катил свои могучие величавые воды Иртыш. За ним расстилались бескрайние вольные степи. Воздух был свеж и прозрачен. Далекая песня киргиза доносилась с другого берега, где можно было различить обкуренную юрту, дымок над юртой и киргизку, хлопотавшую возле своих баранов.

Все здесь напоминало о свободе, бегстве, о дикой, но вольной жизни. И при виде чахлого цветка, весной вылезшего из расселины между камнями, еще больнее сжималось сердце и нестерпимее становилась тоска об утраченном…

Особенно же любил Федор Михайлович разгребать сугробы снега у казенных зданий. Лопата по самую рукоятку погружается в рыхлый снег. Медленный нажим, затем рывок – и подхваченная лопатой белая пирамида отрывается от земли, летит в воздух и разлетается блестящей пылью. И снова лопата вонзается в сверкающую на солнце снежную массу. И можно ни о чем не думать. Забыть о цепях, сковывающих израненные лодыжки. И на мгновение поддаться иллюзии, что ты свободен. Но уже выкрикивают команду и нужно строиться и, понурив голову, снова возвращаться в казарму.

Нередко какой-нибудь горожанин, разжалобившись, останавливался при виде каторжников под конвоем и совал пару копеек арестанту.

Местные власти, за исключением майора Кривцова, благожелательно относились к Достоевскому.

Однажды по причине слабого здоровья, а также, без сомнения, благодаря хлопотам друзей в Петербурге и Тобольске, Федора Михайловича направили в канцелярию инженерного управления переписывать бумаги. Целых три месяца он там отдыхал, испытывая чисто животное удовольствие. Но полковник Мартенс решил, что политическому преступнику не место в канцелярии, и вскоре Достоевский снова влился в толпу кандальников.

Унтер-офицерами на каторге были бывшие моряки Балтийского флота, разжалованные в рядовые и сосланные в Сибирь за участие в бунте в Морском кадетском корпусе. Через год ссылки их произвели в унтер-офицеры и определили нести караульную службу в самом остроге, так что в их подчинении оказались арестанты, назначавшиеся для работ внутри острога.

Нередко эти «морячки», как их ласково называли, сами выбирали арестантов для легких работ в остроге. В их число они как можно чаще включали Достоевского, начальство закрывало глаза на эти невинные поблажки.

Но однажды, когда Достоевский под предлогом «работы в кордегардии» остался в казарме, туда неожиданно вошел майор. Увидев лежавшего на нарах Федора Михайловича, он закричал:

– Это что такое? Почему он не на работе?

– Болен, – отвечал бывший в карауле «морячок».

– Вздор!.. Я знаю, что вы потакаете им!.. в кордегардию его!.. розог!

Караульные бросились выполнять приказание, а «морячок» побежал предупредить коменданта крепости. Генерал де Граве тотчас приехал, сделал Кривцову публичный выговор и запретил подвергать больных телесным наказаниям.

Кривцов выслушал выговор, стоя навытяжку, побагровев и задыхаясь от злобы.

Старший доктор тюремного госпиталя Троицкий также всячески старался облегчить участь Достоевского. Нередко под каким-нибудь предлогом он давал ему на несколько дней приют в госпитальной палате, где можно было отлежаться и передохнуть.

Достоевский облачался в грязный колпак, в пропахший запахом гноя и засохшей мокроты больничный халат. Повсюду на стенах виднелись подозрительные пятна: следы раздавленных клопов, рвоты, припарок. В палате стоял удушливый, зловонный запах. По ночам параша вносилась в палату, хотя сортир находился в двух шагах от двери.

Лампа слабо освещала изувеченные тела каторжников, тщетно искавших забвения в сне. Избитые хныкали как малые дети. Иногда унтер-офицер посылал за кузнецом: расковать мертвого.

Жена Троицкого передавала Федору Михайловичу чай, даже вино, а также французский журнал «Le Nord»[32].

Эти нарушения были раскрыты заботами ординатора госпиталя, помощника Троицкого, пославшего на него донос в Петербург. Для расследования дела из Тобольска в Омск прибыл советник уголовной палаты, который не нашел формальных доказательств вины Троицкого, и дело было прекращено.

На вопрос советника: не писал ли он чего-нибудь в остроге или в госпитале, Достоевский ответил:

– Ничего не писал и не пишу, но материалы для будущих писаний собираю.

– Где же материалы эти находятся?

– У меня в голове.

На самом деле они хранились под подушкой у старшего госпитального фельдшера.

Как-то группа каторжников работала на берегу Иртыша на разборке старой баржи, и каторжник поляк Рожновский уронил в реку топор. Конвойный приказал ему спуститься к реке и топор достать. Каторжник с ворчанием разделся, связал кандалы и нырнул в воду. Достоевский и еще один арестант удерживали его за веревку. Плац-майор, по обыкновению пьяный, объезжал работы. Он крикнул:

– Не задерживать работ, пусть сам знает, бросьте веревку.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×