не помышляет ответить тем же, желая насладиться новым ощущением бешенства и уничижения: «Но если сдержать при этом гнев, то наслаждение превысит все, что можно вообразить». Он крадет с бесстыдством, которое сам находит упоительным, и дерется на дуэли, чтобы испытать безмерную ярость и безмерный стыд. Он вынуждает наказать девочку за кражу, которую она не совершала, потом насилует ее и не мешает ей покончить с собой. Он видит, как она вошла в чулан, смотрит на часы и, выждав двадцать минут, подходит к двери и глядит в щелку: «Наконец я разглядел, что было надо…» Девочка повесилась.
«Тогда в первый раз в жизни, сидя за чаем и что-то болтая с ними, строго сформулировал про себя, что не знаю и не чувствую зла и добра и что не только потерял ощущение, но нет зла и добра, а один предрассудок…»
И он добавляет: «Мне и вообще тогда очень скучно было жить, до одури».
Скука душит его, и Ставрогин мечется, как больной в постели, в поисках «самого удобного положения».
Сначала он ищет это положение в своей личной жизни – в безобразном самоотречении. Он женится на плюгавой и скудоумной хромоножке: «Мысль о браке Ставрогина с таким последним существом шевелила мои нервы». Он женится не в припадке безумия, не по пьяному пари. Нет, он женится хладнокровно, цинично, чтобы посмотреть… Но и чудовищный комизм этой свадьбы не удовлетворяет его. Он быстро пресыщается ощущением позора и ищет нового преступления, чтобы растревожить свое спокойствие. Двоеженство? Он подумывает об этом, но потом оставляет эту мысль. Призрак погибшей девочки является ему во сне. Однако беспокойство, которое вызывают у него эти ставшие обыденными видения, не излечивают его от скуки. Сама тоска его делается скучной.
Тогда он ввязывается в социальную борьбу. Увы! И среди бунтовщиков он тоже не находит себе места, потому что ни во что не верит. «О, будьте поглупее, Ставрогин, будьте поглупее сами!» – взывает к нему Верховенский. Ставрогин не исповедует ни христианскую религию, ни религию русского социализма. Создание земного рая по образцу Шигалева нисколько не прельщает его, а обещание стать однажды Иваном-Царевичем вызывает усмешку. К чему все это? Массовые убийства, возведение улья рабочих-рабов на развалинах цивилизации, установление еще одной диктатуры над стадом глупцов не вылечат его от скуки. Одно лишь раскаяние принесло бы ему облегчение. Раскаяние, то есть смирение и покаяние. Если бы он обнародовал свою исповедь, безбоязненно встретил насмешки и оскорбления, если бы он принял страдание, тогда для него блеснул бы луч надежды. Раскольников был спасен, когда признал себя виновным и пожелал прощения. Само желание прощения уже есть небесная награда.
Но в момент, когда в Ставрогине как будто пробуждаются угрызения совести, страшное безразличие вновь завладевает им.
Верховенский окружил Ставрогина кучкой экзальтированных и ничтожных революционеров. Заговорщики убеждены, что их кружок – один в сети таких же обществ, опутавших Россию. Верховенский внушает им, что он послан от Центрального комитета. Он беспрерывно говорит о секретных сообщениях, о приказах сверху, о налаживании связей. Он возбуждает в участниках заговора взаимные подозрения. Он сеет среди них страх предательства. Он властвует над ними, потому что они не доверяют друг другу.
После скандала, организованного стараниями Верховенского, после пожара и убийства, члены группы пугаются содеянного: «Куда это нас заведет?» Чтобы прибрать их к рукам, Верховенский внушает им, что один из них, Шатов, донесет на них и его нужно убить. На деле же Верховенский рассчитывает, что коллективное убийство сцементирует кровью единство этих трусов, что совместное преступление свяжет их друг с другом страхом и ненавистью.
Жертвой Верховенский выбрал Шатова. «Это было одно из тех идеальных русских существ, которых вдруг поразит какая-нибудь сильная идея и тут же разом точно придавит их собою, иногда даже навеки». Когда-то он был убежденным либералом, но отрекся от заблуждений юности и не скрывает своего несогласия с Верховенским. Однако резкая перемена убеждений привела его к такому разброду в мыслях, что он больше не знает, чему и кому верить, как распорядиться своей жизнью. Он несчастен, одинок и поэтому не решается порвать с кружком Верховенского, хотя и проклинает его.
«Кого же я бросил? Врагов
Для Шатова, как и для Достоевского, социализм и атеизм нераздельны. Социализм атеистичен: социализм строит свой мир по законам науки. А народы формируются и живут по иным, необъяснимым законам. История любого народа сводится к исканию Бога или, точнее, к исканию
«Цель всего движения народного, – говорит Шатов, – …есть единственно лишь искание Бога, Бога своего, непременно собственного… Чем сильнее народ, тем особливее его Бог… Если великий народ не верует, что в нем одном истина… если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестает быть великим народом и тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ».
Каждый народ, по Шатову, имеет
Таким образом, Шатов-Достоевский наделяет мессианской ролью русский народ. Как древнееврейский народ считал себя избранным Богом, так и Достоевский считает русский народ мессией – грядущим спасителем мира. Согласно догматам христианства, признание Христа исключало появление другого мессии и возвело в ранг «избранной расы» все человечество как целое. Достоевский же упорно сохраняет только за русским народом привилегию быть особо любимым Богом. Мессианское христианское сознание для него национально, а не универсально.
В этой позиции видели «деиудеизацию христианства». Такая критика не совсем оправдана. Достоевский не отрицает, что все народы приобщены к Божьей истине. Он не допускает лишь узко этнического откровения, которое содержится в иудаизме. Он считает, что за прошедшие века все нации по очереди показали себя недостойными мессианства и одна Россия осталась на пути к Богу, потому что не была затронута прогрессом.
Как бы там ни было, идея народа-богоносца опасна, ибо она внушает народу веру в себя самого как в Бога. Именно в эту ошибку впадает Шатов.
«– Веруете вы сами в Бога или нет?» – спрашивает его Ставрогин. И Шатов лепечет:
«– Я верую в Россию, я верую в ее православие…
– А в Бога? В Бога? – настаивает Ставрогин.
– Я… я
Достоевский, как и Шатов, идет к Богу через народ. Но тогда как для Достоевского народ – этап на этом пути, для Шатова народ – конечная цель.
В его сознании элементы народной веры и веры христианской так перепутались, что он уже не может их разграничить. В Шатове воплощены ошибки русских религиозных сект, которые примешивали язычество крестьян к евангельскому культу Христа. Он – прототип тех ересиархов, которые в экзальтации веры объявляют православие присущим одной России, отягчают веру странной обрядностью, иными, чем библейские, тайнами и под предлогом сохранения веры удушают ее. Источник тоски Шатова как раз в том, что в предписаниях этой варварской религии он больше не находит Христа. Он не догадывается, насколько проще и щедрее истинная вера! Счастье близко, но он ищет его ощупью, как слепой.
Он отдает себе в этом отчет, когда его жена, когда-то изменившая ему со Ставрогиным, возвращается к нему, чтобы родить. Он принимает ее со смешанным чувством робости и восторга. Он окружает ее заботами, удивляющими его самого. И когда ребенок рождается, когда на его глазах происходит чудо появления новой