верхнюю часть глыбы. Уголь был мягкий, глыба разбивалась и кусками скатывалась по животу и бедрам рудокопа. Когда куски угля, падая на доску, скапливались там, забойщики оказывались словно замурованными в узкой щели.
Хуже всех доставалось Маэ. Температура наверху доходила до тридцати пяти градусов, не было никакой тяги, удушливый воздух становился невыносимым. Чтобы виднее было в темноте, Маэ повесил свою лампочку на гвоздь над самой головой, и от огня, припекавшего затылок, казалось, вскипала в жилах кровь. Но больше всего мучила старого забойщика рудничная сырость. В нескольких сантиметрах от его лица просачивалась грунтовая вода, все время быстро и монотонно падая крупными каплями на одно и то же место. Как он ни вертел шеей, как ни откидывал назад голову, вода капала беспрерывно и, плюхая, заливала ему лицо. Через четверть часа Маэ весь вымок и вспотел, от него шел горячий пар, как от белья во время стирки. В то утро капля упорно попадала ему в глаз, он даже выругался. Маэ все же не хотел прерывать работу и так сильно взмахивал кайлом, что все тело его сотрясалось; он лежал между двумя пластами породы, словно тля между страницами книги, и казалось, что его вот-вот задавит».[164]
«Жерминаль», хотя и не дотянул до успеха «Западни», все же хорошо продавался. Золя пробуждал в других совесть. Отвечая на вопрос журналиста из «Утра» («Matin»), писатель поделился с ним заветной мыслью: «Пусть меня обвинят в том, что я социалист, но, когда я узнал о бедственном положении шахтеров, меня охватила огромная жалость. Моя книга – это творение жалости, ничего кроме этого, и, если кто- нибудь, кто станет ее читать, испытает то же чувство, я буду счастлив, цель моя будет достигнута… Сейчас готовится великое социальное движение, появилось стремление к справедливости, с которым следует считаться, не то все старое общество будет сметено. Однако я не думаю, что это движение начнется во Франции, у нас слишком вялая порода. И именно потому в моем романе я для воплощения воинствующего социализма выбрал русского.[165] Удалось ли мне показать в моем романе стремление отверженных к справедливости? Не знаю. Но я хотел объяснить и то, что обыватель сам по себе не виноват. Вся ответственность лежит на сообществе людей». [166]
Тот, кто плохо знал исключительную работоспособность Золя, мог бы подумать, будто его совершенно истощили усилия, которые он прилагал, чтобы довести до конца работу над «Жерминалем». А на самом деле он, едва закончив отвечать на письма друзей, полные восторгов по адресу его последнего романа, уже намеревался приступить к следующей книге. «Я действительно очень устал и измучился с „Жерминалем“, – заявил он корреспонденту одного португальского издания. – Вот почему я хочу теперь написать роман в полутонах, роман, не требующий больших усилий… Я выбрал для него название „Творчество“, но это название не окончательное, потому что оно не слишком удачное».
Писатель начинает собирать материал для новой истории, которая должна разворачиваться в среде художников. Гонкур, посвященный в его планы, злобно над ним насмехается: «Золя в уголке вытаскивает из Франца Журдена[167] сведения для своей будущей книги о художниках. Я посмеиваюсь в бороду над его потугами написать новую „Манетт Саломон“.[168] Для человека, совершенно чуждого искусству, попытка сочинить целую книгу об искусстве опасна. Гюисманс также заранее настроен иронически по отношению к этой книге. Недавно он говорил Роберу Казу,[169] потирая руки: „Поглядим, что у него получится!“».[170]
Одержимый очередной своей навязчивой идеей, Золя воображал, будто весь мир с нетерпением дожидается очередного творения меданского сочинителя. Разве мог он догадаться о том, что среди множества людей, называющих себя его друзьями, так мало искренних и чистосердечных? Слишком уж он преуспевал для того, чтобы менее удачливые собратья по перу его любили. Даже за границей из всех французских писателей его больше всего читали, им больше всего восхищались. В России, в Италии, в Германии, в Австрии, в Голландии, в Англии, в Испании, в Португалии Золя воспринимали как главу целого направления. Его натурализм не ведает границ. Окружавшая Эмиля глухая зависть стала возмездием за его растущую славу и расплатой за то, что деньги текли к нему рекой.
XVII. Зашифрованный роман
На этот раз Золя, когда он задумал свой роман, не надо было искать сведения в библиотеках и расспрашивать знатоков. Все, в чем он нуждался для того, чтобы написать «Творчество», можно было найти, обратившись к собственным воспоминаниям. Он ведь знал стольких художников, он побывал в стольких мастерских, он неистовствовал на стольких выставках, выслушал столько соображений по поводу современной живописи и скульптуры, что чувствовал себя достаточно подкованным в этой области. Даже картины детства и юности станут чувственными ингредиентами при создании этой книги. Вот так, в возрасте сорока пяти лет, он станет питать собственным прошлым на первый взгляд вымышленную историю.
Эмиль предпочел бы начать писать эту книгу в Медане, но ему пришлось задержаться в Париже, где Александрина лечилась от ревматических болей. Что ж, ничего не поделаешь, он больше не может ждать!
Двенадцатого мая 1885 года писатель отпустил свое воображение на волю и в течение полутора месяцев усердно исписывал страницу за страницей. Тридцатого июня он вернулся в свой загородный дом, и там на его долю выпала радость: приехал погостить Поль Сезанн. Само небо послало старого друга, который поможет ему освежить память! Лысый и разочарованный, но снова влюбленный Сезанн жалуется на свои неудачи. Он изменяет жене, он сбился с пути в живописи. Непризнанный, всеми презираемый, он тоже завидует невероятному успеху Золя и в глубине души не понимает, почему Золя так обласкан читателями. Но ведь и Эмиль точно так же не может оценить таланта этого неистового художника, вдохновенно пачкающего холсты! Вдвоем они вспоминают ясные дни в Эксе, изголодавшуюся парижскую богему, все то, что еще объединяет их, несмотря на различие в нынешнем положении. Сезанна нисколько не смущает замысел друга написать роман из жизни художников, и его угрюмое равнодушие побуждает Золя вложить в своего героя, Клода Лантье, многое от Сезанна. К этому он прибавляет некоторые черты Мане и кое-что от себя самого…
«Одним словом, я расскажу в романе о своей внутренней творческой жизни, – записывает Золя в своих бумагах, – об этом непрерывном и мучительном воплощении, но я расширю сюжет драмой вечно недовольного собой Клода, который приходит в отчаяние от того, что его талант не может воплотиться, и в конце концов убивает себя перед своим неосуществленным творением».
Желая как можно подробнее определить, что именно из собственной жизни он позаимствует для того, чтобы вдохнуть жизнь в своих персонажей, Эмиль записывает еще: «Моя юность в коллеже и в полях – Байль, Сезанн. Все воспоминания о коллеже: друзья, преподаватели, бойкот, дружба втроем. Вне стен коллежа: охота, купание, прогулки, чтение, семьи друзей. Новые друзья в Париже. Коллеж. Приезд Байля и Сезанна. Наши встречи по четвергам. Завоевание Парижа, прогулки. Музеи. Различные квартиры… Мастерские Сезанна». Еще одна запись: «Борьба женщины против творчества, рождение произведения против рождения настоящей плоти. Целая группа художников». «Творчество», напитанное его собственной кровью, думал он, станет наиболее личным из его романов. Единственным, который будет привязан к нему всеми нитями его прошлого. Разумеется, он предстанет в нем загримированным, но те, кто знает Эмиля, легко его разоблачат.
Когда работа над книгой была еще в полном разгаре, но ни одна строчка «Творчества» еще не была напечатана даже в газете, журналист из «Фигаро», скрывшийся под псевдонимом «Паризис»,[171] заявил, что публикация этой книги рискует нарушить доброе согласие, установившееся между тремя группами писателей, которые объединились вокруг трех признанных мастеров того времени: Золя, Гонкура и Доде. «Никогда прежде, – пишет Паризис, – эти три вожака не вспахивали одно и то же поле, не подбирали колоски в одних и тех же бороздах. Это было словно бы негласным приказом, молчаливым соглашением. Однако приказ оказался нарушенным, соглашением пренебрегли: Золя решительно забрался на соседские грядки; действие „Творчества“ разворачивается в том самом мире художников, который был так мастерски исследован в „Манетт Саломон“ – лучшей, может быть, книге Гонкуров». И, подкрепляя это свое утверждение, Паризис приводит полное разочарования высказывание автора, ставшего жертвой плагиата.
Разозлившись, Золя написал сотруднику «Фигаро» Жозефу Гайда, что у его нового романа нет ничего общего с романом братьев де Гонкур: «„Творчество“ будет совсем не таким, как его объявили. Речь идет