Павла (1 Кор.11) и синоптиков, следует преломление хлеба и чаша евхаристии с вдохновенными таинственными словами, которые возбуждали естественный вопрос: «как может Сей дать нам есть Свою плоть?» (Иоан. 6, 52). Символическое значение, т. е. значение символических действий, получают в евангелиях и отдельные исцеления Христа, причем Сам Он иногда раскрывает их смысл, напр. изгнания бесов, в которых знаменуется пришествие царства и победа над сатаною. «Духовный» смысл получает обильный улов рыбы Его учеников, миро грешницы, точно так же как и те гробницы, которые фарисеи воздвигают пророкам. Закон и пророки толкуются Им «в духе» (πώς οίτος γράμματα οιδεν μη μεμαθηκώς [109]; Иоан. 7, 15), и точно таким же образом истолковывается Им и все то, что Он слышит и видит вокруг Себя: все события обыденной жизни, повседневные человеческие отношения, все явления природы и предметы домашнего обихода, все твари служат образами Его притч, которые естественно, безыскусственно связываются Им с основною, центральною мыслью Его.
Он не сочиняет этих притч, не ищет образов, а «выносит» их из Своей сокровищницы; Он говорит то, что Он видит и слышит, и по поводу того, что Он видит и слышит, но во всем видимом и слышимом Его не покидает одна пребывающая духовная мысль, одно пребывающее богосознание. В этом тайна Его притч: Он один владел формой притчи, которая никому не давалась в таком совершенстве: нигде притча не переходит у Него в аллегорию или метафору, в иносказание; нигде образ не привлекается Им внешним образом, и нигде отвлеченная мысль не облекается искусственно в чуждый ей образ. Мысль столь же конкретна здесь, как тот образ, который ей служит и который в нее претворяется. Самые внешние впечатления не рассеиваются в сознании Иисуса, исполненном высшею цельностью, но собираются, одухотворяются в нем и как бы сами собою складываются в образы и притчи и получают в нем тот внутренний смысл, который оно непосредственно в них вносит. В этих притчах выражается религиозная мысль Христа, а не рассудочная мораль, какую мы находим в других баснях или аллегориях; поэтому в них нет ничего лишнего, между тем как в аллегориях и баснях, хотя бы самых художественных по разработке деталей, образ и мораль, которой он служит, никогда не покрывают друг друга, никогда не сорастворяются друг другу. Нравственные истины, раскрывающиеся в притчах Христа, связаны с истинами религиозными, и нравственные отношения являются как отношения реальные, как различные стороны одной духовной реальности, которою исполнено сознание Христа.
Притчи Христа, столь прекрасные и прозрачные в своей простоте, столь неизгладимые по ясности мысли и образа, производили, однако, на слушателей двойственное впечатление. «Духовный» смысл их был непонятен многим. Как мог правоверный еврей понять притчи о сеятеле, о закваске, о зерне горчичном? Как ни ясны они сами по себе, ему следовало стать младенцем, чтобы забыть свои апокалиптические представления о царстве. Или возьмем притчу о виноградарях или даже о блудном сыне и милосердном самарянине: смысл их был ясен и в то же время непонятен, недоступен тем, к кому обращены были эти притчи, на что указывает евангелист (Мф. 13, 13 сл.).
Один из лучших современных эксегетов притч Христовых (Julicher, Gleichnissreden Jusu). недавно еще высказывался против этого положения: притчи долженствовали служить уяснению, а не затемнению смысла проповеди; и те притчи, которые приводятся в евангелиях, изумительны именно сочетанием самой реальной, живой образности и совершенной ясностью и прозрачностью мысли. Но что же, если самая ясность эта ослепляла и если притчи Христа так и оставались притчами для тех, к кому они обращались? Именно ясное в них было парадоксально для правоверных иудеев и ожесточало своей ясностью.
Все вышесказанное позволяет нам глубже понять указанное нами ранее соединение самосознания с богосознанием в лице Христа. Мы видим, что соединение это не было отвлеченным и внешним или умозрительным: Христос не соединял Себя с Богом посредством какого-либо догматического представления о Себе или о Боге. Соединение, о котором здесь идет речь, есть непосредственное и конкретное, проникающее всю сферу сознания и постольку пребывающее в нем: Иисус «знает» Отца и Отец «знает» Его (Мф. 11, 25–27), или, по свидетельству четвертого евангелия. Он сознает Себя в Отце и Отца в Себе (17, 21). Все предшествовавшее рассуждение, как думаем, доказывает совершенную достоверность этого свидетельства, без которого нам представляется невозможным понять деятельность и учение Христа даже с чисто исторической точки зрения, какова бы ни была наша оценка Его слова и дела. Его самосознания и богосознания. Ясно, что это богосознание не было рассудочным и отвлеченным: Он испытывал Его, как откровение, как дух Отца, пребывающий на Нем. И если мы хотим уяснить себе евангельскую историю, мы должны начать с того, чтобы признать такую форму сознания как факт — независимо от нашего личного нравственного отношения к этому факту.
В чем же состояло содержание этого факта, то откровение, из которого исходит Иисус, от которого Он начинает Свою проповедь после крещения? Его содержание выражается в словах, слышанных Им при крещении: «Ты Сын Мой возлюбленный, в Котором Мое благоволение». Евангельский рассказ представляется здесь весьма ясным, и даже те критики, которые скептически относятся к божественной миссии Иисуса, должны допустить, что в жизни Его должен был наступить поворотный момент, испытанный Им как откровение свыше, момент духовного крещения, когда Он услыхал голос Отца, призвавший Его на служение. Они могут объяснять это событие по-своему, но они должны считаться с свидетельством апостольской проповеди о том, что евангелие Его началось с Его крещения, в котором многие ранние секты усматривали самое духовное рождение, воплощение Христа или усыновление Иисуса Богу.
Тем не менее, в последнее время в особенности, мы присутствуем при горячем споре среди историков и критиков, споре о том, в каком смысле Иисус разумел Себя Мессией или Христом. Мы уже имели случай говорить об этом споре. Одни утверждали, что Христос признавал Себя Мессией, приспособляясь к воззрениям Своих современников или под влиянием таких воззрений. Другие, видящие в Нем израильтянина, чуждого всякого лукавства, полагают, что Он мог бы признавать Себя Мессией, лишь обманывая Себя и других, и потому утверждают, что Он не считал Себя Мессией, почему и другим запрещал выдавать Себя за такового. Среди сторонников последнего мнения были не только рационалисты, но и весьма благочестивые пиэтисты, видевшие в Иисусе учителя или «начальника» веры, но задававшиеся мнимо-апологетической целью — во что бы то ни стало оправдать Иисуса перед синедрионом современных книжников и моралистов, хотя бы такое оправдание достигалось отрицанием тех самых слов, за которые Он был распят, т. е. отрицанием того, что Он действительно признавал Себя Христом, «Сыном Бога живого».
Спор о мессианизме Иисуса, поучительный во многих отношениях, принес значительные результаты и для исторического понимания христианства. Опасения некоторых чересчур робких защитников традиционного учения оказались напрасными, потому что в данном случае научная критика лишь с новою силой раскрыла действительное содержание исконно христианской веры.
Уже из рассмотрения еврейской апокалиптики и мессианических чаяний эпохи Спасителя выясняется с полной очевидностью, что ни о каком приспособлении к народным воззрениям со стороны Христа или евангелистов не может быть речи и что Христос действительно не хотел быть Мессией в смысле националистических вожделений. С другой стороны, историческое исследование должно убедить нас и в том, что Он тем не менее сознавал Себя Христом, Сыном Бога живого, причем в таком сознании заключался новый духовно-нравственный факт, требовавший для своего выражения новых представлений и понятий, не находившихся в еврейской апокалиптике и в национальном мессианизме, мало того, — в самом Ветхом Завете. Это обстоятельство и послужило возникновению новозаветного богословия. Сам Христос несомненно сознавал в Себе не меньше, а больше, чем еврейского Мессию, сына Давида. Он сознавал Себя «истинным», «единородным» Сыном небесного Отца, который избрал Его Своим Христом, явил Его Своим Мессией. Сыновнее отношение к Отцу не было в Нем субъективно-нравственным; оно сознавалось Им как вполне реальное, поскольку вообще для Него не было субъективно-нравственного мира без реальной божественной основы. Поэтому в качестве истинного, «возлюбленного Сына» Он и сознает Себя Христом Божиим: Он есть Сын Божий не потому, что Он становится Мессией, а, наоборот, самое мессианическое помазание Он получает как «возлюбленный Сын». Поэтому и все Его мессианическое служение, кончающееся Его страданиями и смертью, определяется не религиозными представлениями,