изощренным суесловием, в которое он любит облекать самые простые мысли, подобно, впрочем, большинству своих современников. Минутами профессиональный ритор и словесник совершенно берет в нем верх над мыслителем. Он проникнут насквозь всеми дурными литературными привычками, манерностью современных ему эквилибристов слова, которые полагали всю свою славу в каком-то виртуозном насиловании человеческой речи. Он выставляет свое искусство напоказ при всяком удобном и неудобном случае, утомляя трескотнёю слов и влагая надутые школьные словоизвержения в уста праотцам, Моисею и даже самому Господу Богу[190]. Но эта несносная манера отличает, к сожалению, не одного Филона: она составляет особенность всей вырождавшейся литературы его эпохи, которая думала школой оградить себя от надвигавшегося варварства, не замечая симптомов этого варварства в аляповатом безвкусии своей риторики и в ее схоластической искусственности.
Словесная школа с ее грамматикой и риторикой была основой всей образованности, всего воспитания греко-римского общества — сначала языческого, а затем и христианского. Греческая риторика, «искусство слова», была старым и почтенным искусством. Оно имело традиции многих веков, и у филона мы находим вариации на очень древние его темы: он припоминает, например, старинное состязание между добродетелью и наслаждением, известное нам в басне Продика — этом раннем образчике искусственной словесности. Но во что обратилась басня кеосского мастера! Для характеристики частных добродетелей, сопутствующих главной, Филону не хватило бы «целого дня»: он ограничивается тридцатью четырьмя именами; а для характеристики порочной сластолюбивой жизни он нанизывает
Филон — ученый словесник, каждое произведение которого носит отпечаток школы. Он эклектик в литературе, как и в философии, заимствующий и мысли и самые слова у циников, у стоиков, у Платона, у Посидония, даже у скептиков. Его стиль, его лексика отражают все эти влияния[192]. Иногда Филон как будто щеголяет своим эклектизмом, как иные щеголяют ученостью. Но вся эллинская словесность служит ему только служебным средством для его богословия, для развития, изложения, защиты «божественной философии» Моисея. Это Агарь, служанка Сарры, ancilla theologiae, как стали говорить впоследствии. Филон любит греческую словесность и философию, может быть, более даже, чем желал бы этого, подобно некоторым христианским писателям, которые осуждали в себе эту страсть. Прежде чем иметь плод от Сарры, от законной жены — божественной мудрости, он считает нужным, подобно Аврааму, прижить младенца от ее служанки, от наложницы Агари — от наук словесных и математических, хотя признает, что сама по себе эта Агарь рождает только софистику[193]. Мало того, подобно Иакову, и при законных супругах Филон не оставляет названных наложниц. Беглая Агарь возвращается под начало Сарры[194]. Вся оригинальность положения нашего философа и его миросозерцания, созданного этим положением, именно и состоит в сочетании «супруги» с «наложницей» — веры Израиля с греческою философиеи.
В своей литературной деятельности Филон представляется нам с множества различных сторон: он философэклектик, посредствующий между платонизмом и стоицизмом, последователь Посидония и предшественник Плотина; он богослов, разрабатывающий учение о Логосе и аллегорический метод истолкования Ветхого Завета; он апологет иудаизма перед эллинами; он учитель и систематизатор закона, предшественник Талмуда. И что всего замечательнее, все эти различные стороны деятельности Филона органически связаны между собою, определяясь одной и той же основною целью — проповеди и апологии мозаизма как религии слова, религии истинного просвещения. Но если мы хотим понять особенности учения Филона и определить его историческое значение, мы не должны выдвигать на первый план какую-либо одну из упомянутых сторон этого учения и рассматривать ее независимо от прочих. Весьма многие, например, обращают внимание на учение Филона о Логосе вследствие громадного значения, которое приобрело со временем это понятие. Но как ни значительно оно уже у Филона, оно еще не занимает у него того центрального положения, которого оно достигает лишь гораздо позже. Поэтому, для того чтобы понять самое учение Филона о Логосе, надо обратиться к рассмотрению связанных с ним других сторон литературной деятельности этого писателя.
Сочинения Филона могут быть разделены на несколько разрядов [195]. Прежде всего идут чисто богословские трактаты или группы трактатов. Первая из таких групп посвящена толкованию на книгу Бытия — род эллинистического
1. Мы начнем с последних. Уже из одного чисто внешнего сопоставления этого последнего отдела с первыми легко увидеть, что философия играла второстепенную, служебную роль в деятельности Филона. Тем не менее изучение немногих философских сочинений Филона значительно объясняет нам характер этой деятельности и в других его произведениях. С первого взгляда он является нам решительным эклектиком; но самые нормы его эклектизма заключаются в его религиозных воззрениях. Правда, на почве мозаизма трудно было найти основания для усвоения тех или других специальных учений психологии или теории познания; поэтому в таких специальных вопросах эклектизм Филона нередко колеблется между различными решениями. Зато в тех областях, которые касаются этики или богословия, учения о первых началах, предпочтения его очевидны. Прежде всего это стоики с их учением о промысле и об универсальном законе, с их нравственной казуистикой и проповедью, — в особенности стоики позднейшие, как Посидоний, сами склонные к эклектизму, платонизму и даже пифагорейству. Затем это — Платон, повлиявший не только на мысль Филона, но и на самый его язык; потом это — александрийские эклектики, перипатетики, новые киники с их популярной диатрибой и, наконец, даже скептики. Сочинения Филона, в которых скрещиваются все эти влияния, нередко служат нам ценным источником для изучения философии этого эклектического периода.
Так, напр., в трактате «О провидении» он излагает сперва аргументы академиков и эпикурейцев против стоического учения, а затем опровергает их стоическими аргументами — космо-телеологическим доказательством, которое по самой форме и выражениям своим представляется стоическим[197]. Но Филон не стоик; и когда ему нужно опровергнуть стоическое учение о конечном разрушении мира, он вместе с Боефом и Панэцием обращается к помощи перипатетиков[198]. А когда ему нужно доказать недостоверность человеческого познания или призрачность человеческой жизни, он не брезгает даже помощью александрийских скептиков школы Энезидема; скептицизм является на помощь мистицизму и теософии[199]. Но Филон и не скептик: его теория познания не представляется нам цельной, точнее, у него можно найти следы нескольких теорий познания.
В своих философских трактатах Филон всего менее оригинален. Он сам сознает, что передает чужое учение (de Alex. 8). Но такой же эклектизм, спускающийся иногда до простой компиляции, сказывается и в других произведениях Филона[200]. Всего любопытнее определить то место, которое занимают эти философские труды в деятельности нашего писателя. Замечательно, что подлинность всех их была заподозрена; если бы не редкие намеки, часто остававшиеся незамеченными, трудно было бы подозревать, что автор их иудей, а не эллин[201]. Имена греческих поэтов, «божественного» Ксенофана, «великого» Платона и других философов заменяют своим «священным союзом» Моисея и пророков (de prov. II, 48 и quod omnis probus liber, II, 458 M). Если некоторые из этих «богословов» и «божественных мужей» были плохими поэтами, то это показывает лишь естественную ограниченность человеческой природы, препятствующую совершенству; а если величайшие поэты, как Гомер и Гесиод, кажутся нам нечестивыми клеветниками богов, то подобное кажущееся богохульство есть лишь indicium inclusae physiologiae — признак сокровенного, тайного смысла, который нельзя раскрывать непосвященным, непомазанным. Ибо тот, кто знает «правила аллегорий», относит мифы