именно языковой сферы, должна быть именно формой языка, а не логическим, психологическим или другим каким-либо неязыковым содержанием.
Второе требование, которое также должно быть принято во внимание, таково: бесспорно, что язык создан человеком
и, конечно, он нигде не существует вне речи. Поэтому было бы совершенно необоснованно говорить о настоящем языке и совершенно игнорировать это обстоятельство, т, е. не учитывать того, что язык дается в речи, Гумбольдт, конечно, не мог оставить этот факт без внимания, и язык он определяет как работу духа (
ενεργεια). Но, с другой стороны, язык — не только речь, не только активность субъекта, не только «энергия», но также и определенная система знаков, которую уже в готовом виде застает каждый говорящий субъект и без подчинения которой невозможна никакая речь. Гумбольдт подчеркивает и это существенное значение языка: для него язык не только «энергия», но и «эргон». Следовательно, в понятии языка одновременно объединены два момента — момент
, который определяет язык как речь, как «энергию», и момент логический, который нам представляет язык как собственно язык, объективно данную систему знаков, как «эргон». Само собой разумеется, что понятие внутренней формы языка можно было бы считать адекватным понятием лишь в том случае, если бы оно соответственно учитывало оба эти момента — и психологический и логический. В противном случае оно было бы односторонним и, следовательно, ошибочным.
Как мы убедились, понятия внутренней формы языка как Гуссерля, так и Вундта являются такими односторонними понятиями. То же самое можно сказать и относительно Гумбольдта, поскольку его понятие внутренней формы объявлено «внутренней интеллектуальной частью» языка. Однако Гумбольдт, в противоположность окончательной дефиниции этого понятия, все же пытается в процессе суждения о нем как-то отразить в нем оба момента, как психологический, т. е. момент «энергии», так и логический, т. е. момент «эргона». Это, безусловно, является большим преимуществом его концепции. Но как только перед ним ставится вопрос относительно конкретного раскрытия этого понятия, мы видим, что он также не может избавиться от односторонности.
Таким образом, мы убеждаемся, что если понятие внутренней формы языка — законное понятие, то тогда оно должно представлять собой нечто такое, что будет в силе, во-первых, объяснить факт объединения, факт синтеза значения и звуковой формы в слове; затем должно учесть двойную природу языка — психологическую и логическую, и, наконец, оно само по себе не должно быть ни тем ни другим, но все же должно принадлежать к языковой действительности.
Что может отвечать таким требованиям?
* *
1.
В повседневной речи человека давно замечен целый ряд факторов, которые заставляют думать, что структура языка не исчерпывается только лишь интеллектуальным и звуковым факторами. Без сомнения, обоим этим факторам предшествует третий, имеющий фундаментальное значение для обоих.
а) Когда мы говорим на каком-либо определенном языке, нам обыкновенно приходят в голову слова и формы этого
языка, а не, скажем, родного языка, который, как правило, запечатлен в памяти намного прочнее, чем какой-либо другой язык. Например, когда говорим по-русски, находящиеся вокруг нас предметы всплывают в нашем сознании в виде русских слов. Как только начнем говорить, скажем, по-английски, нож, например, превратится в
и выглядит как именно
. Это обстоятельство играет большую роль: безусловно, благодаря этому обстоятельству мы можем говорить бегло и без смешения.
б) Замечено, что дети, говорящие на двух языках, — до того, пока окончательно овладеют языком, — уже на втором году с матерью пытаются говорить на одном языке, а с няней, говорящей на другом языке, — на другом. Здесь интересно то, что дети редко путают друг с другом и употребляют в своем контексте как отдельные слова, так и формы каждого из этих языков, которыми они еще не совсем хорошо владеют.
Оба эти наблюдения ясно доказывают, что началу процесса речи предшествует какое-то состояние, которое в субъекте вызывает действие сил, необходимых для разговора именно на этом языке. Надо полагать, что в этом случае субъект, пока он начнет говорить, заранее претерпевает определенное изменение целостного характера, проявляющееся в установке на действие в определенном направлении; после этого понятно, что в этом одном направлении и развертывает он свою активность, — в наших примерах — говорит на одном определенном языке. Короче, в этих наблюдениях мы всюду имеем дело с установкой речи.
Однако правильно ли это предположение? В Институте психологии давно выработан метод, с помощью которого производится фиксация той или иной установки, и, следовательно, имеется возможность проверить, действительно ли мы имеем дело с установкой в случаях, подобных вышеука занным примерам. Если испытуемому для чтения тахистоскопически предложить написанный латинским шрифтом ряд иностранных слов (скажем, немецких) и затем, в качестве критического опыта, дать какое- либо такое русское слово, которое не содержит ни одной специфической русской буквы, то в таких случаях испытуемый, как правило, и это слово
читает латинской транскрипцией, т. е. как иностранное слово. Из последних исследований З. Ходжава известно, насколько закономерно
проявляется
этот феномен. Основной смысл этих опытов состоит в следующем: если у человека выработана достаточно фиксированная установка чтения на одном из каких-либо языков, то он написанное на другом языке (аналогичным
шрифтом)
воспринимает также согласно установке.
Аналогичные результаты дают опыты с установкой письма (А. Мосиава). Обычным путем у испытуемого вырабатывается фиксированная установка писать на определенном языке, а именно, ему диктуют ряд слов определенного языка и он записывает их. В критических опытах ему дают слово другого языка; результат обыкновенно бывает таким: испытуемый это слово также воспринимает как слово, принадлежащее тому языку, на котором была выработана установка, и пишет соответствующим шрифтом.
Таким образом, можно считать экспериментально установленным, что языковая установка является бесспорным фактом и что эта установка дает направление механизму речи на соответствующем языке, в наших опытах — механизму чтения и письма на данном языке. Или, говоря иначе: можно считать установленным, что эта установка активизирует именно те силы субъекта, которые нужны для чтения и письма на этом языке.
Таким образом, наше теоретическое предположение, согласно которому в основе речи на каждом конкретном языке лежит соответствующая языковая установка, нужно считать экспериментально доказанным.
Какое значение имеет это приобретение для нашего вопроса и что у него общего с проблемой внутренней формы языка?
Мы видим, что в языке, кроме работы интеллекта и моторных процессов, также обязательно принимает участие установка. Мы видим, в частности, что беглый разговор на каком- либо языке — так, чтобы на каждом шагу не было бы обязательным вмешательство сознания, — возможен лишь благодаря участию установки: другой фактор совершенно исключен, поскольку говорить о бессознательной работе интеллекта лишено смысла, а упоминать здесь о звукомоторном процессе, конечно, никому даже не пришло бы в голову. Без соответствующей установки мы не смогли бы по-настоящему
говорить
ни на одном языке: когда, например, у меня появляется установка говорить по-русски, тогда, как было отмечено выше, начинает действовать лишь механизм рус ского языка, становится актуальным словарь и грамматика русского языка. Достаточно переключиться на установку разговора на другом языке, чтобы положение сразу же изменилось и чтобы не осталось и следа действия механизма русского языка: теперь — вместо русской лексики и графики — моим сознанием овладевают лексика и графика другого языка.
Ясно, что к формам какого языка обратимся мы в каждом частном случае речи, это полностью определяется моей актуальной языковой установкой. В этом смысле как будто становится
Вы читаете Психология установки