людей. «Здоровый мужик на Руси — редкая драгоценность», — сказал отец. Каширин охватил стаканец пальцами, и тот уютно утонул в ладони, пригрелся и пустил по стеклу легкую рябь морщинок — там, где отпечаталась человечья кожа.
А страна не хотела себе здоровых мужиков, она подсовывала в дверь подлые записи и тянулась когтями в ребра… Отучиться полных два года, чтобы однажды вечером вот так стоять у окна и греть в руке полета грамм и чувствовать, как болезненная злоба гуляет в крови… В конце концов, дед был умнее и старше отца. А дед ценил в жизни только погибших фронтовых друзей да свой волшебистый самогонец. Под старость и говорить занемог, а все порывался надиктовать заветный сорокацветный рецепт — то бабке, то внуку. Последняя бутыль хранилась у Данилы от деда.
И он глотнул это гудящее, многоголосое травяное золото. Вдох — словно выжатый в горлышко августовский вечер, далеку-ущий, звеняще-душноватый вечер какого-нибудь сорок девятого года… Каширин весь потянулся туда, в сухие деревенские сумерки — прислониться лбом к серому некрашеному забору на околице, заглянуть хоть одним глазком в щель меж досок — туда, где подсолнухи горят над вызолоченной истомой малинового леса за изгородью, и чтоб кузнечик… И чтоб тоскливо звало под сердцем, тянуло — домой, под низкий навес летней кухни, где молочные жбаны стоят, мамкиной рукой накрыты от мошек, и комариков, и комашек… И кошек — гляди, сынок, береги от кошек!
«Не люблю кошек», — вздрогнул Данила и словно вынырнул обратно, к холодному окну. Упустил из ладони согретый стакан — на скользкую турецкую скатерть с дурацким узором. Вот и не нужно готовиться к экзамену — Каширин уже перестал быть студентом. Он вдумчиво сложил записку вчетверть и поместил в коробку с фотографиями, старыми письмами и негативами. Бумажку он сохранит как свидетельство. Того, что подлючая жизнь первая начала смертельную войну с Кашириным.
Он любил Стаса, но сегодня Стас был не прав. Напрасно он предупредил Каширина заранее: попросту украл у него из жизни этот вечер — сейчас бы листать учебники или просто сидеть, не подозревая, и пить «Балтику» на 4-м этаже. И только завтра поутру — скользкая рожа Галевича. И подпись ректора под приказом: «Отчислить за публичное проявление неофашистских взглядов и наглое нарушение порядка в здании факультета».
Он взял с подоконника пачку американских сигарет и, брезгливо смяв в руке, вышвырнул в глубокую высоту за окном. Каширин никогда в жизни не курил — это были сигареты следователя. Следователь приходил вчера около девяти тридцати и спрашивал, знает ли Каширин человека по имени Радай Темуров. Следователь был глупый и не заметил пары ошибок, которые Каширин допустил впопыхах. Когда офицер ушел, Каширин долго посмеивался в душе, радуясь, что легавый зверь слепил пустую стойку. Рано радовался: тяжелая лапка судьбы достала Каширина и прочно зацепила. Не понос, так золотуха — весело щурился дед. Не милиция, так Галевич.
Бережно, как золотой кирпич, Каширин достал с полки единственную стоящую книгу в своей небольшой коллекции. Начальная строка новой главы сверкнула перед глазами, как кружевной взлет тонкой металлической стружки:
Нет, он так и не сумел дочитать до конца страницы — в дверь поскребся ночной гость. Каширин впустил абсолютно пьяного гостя и даже разрешил ему прошастать грязными копытами к дивану — сейчас он почему-то рад был видеть Стеньку Тешилова. Пьяный Стенька тоже был своего рода драгоценностью: он, наверное, с большим трудом ударил бы человека по лицу, но зато умел говорить такое, что порой завораживало самого Каширина — хотя тот и не любил признаваться себе в подобных вещах. Эта Стенькина ворожба могла бы стать оружием помощнее тяжелых кулаков Каширина и его гранаты, украденной в свое время на армейском складе.
Возможно, Каширин мог бы даже полюбить волшебника Стеньку — но, к несчастью, Стенька был глуп. Он не понимал своей силы и не знал, что вокруг война. А ведь Каширин однажды вслух сказал ему про войну — это было вечером того самого дня, когда Галевич плевал кровью и протяжно визжал, скользя спиной по мраморным ступеням парадной лестницы факультета прикладной физики. Галевича увезла карета «скорой помощи», а они со Стенькой заперлись в пустой аудитории (продев ножку стула в дверные ручки) и уселись пить лимонную водку. После второй Каширин внезапно вслух сказал Стеньке про войну — только Стенька не понял.
А сегодня все было наоборот: Стенька пьяным голосом говорил что-то безумно важное, а Каширин не понимал. То есть он сразу почуял в воздухе особый шорох секунд, ощутил пронзительную, колючую свежесть момента… как будто совсем рядом бьют из-под земли горячие электрические струи, и нужно только прислушаться… Каширин осторожно прислушался и как-то вдруг понял, что пьяный Стенька говорит о Серебряном Колоколе. Тут же почувствовал, как размякло и растаяло в груди зубристое лезвие нехорошей новости, как посветлела ночь за окном, и все ленивое тело Каширина словно разом оделось железным доспехом самоуверенности, тугая броня ловко обняла ребра… и жаркие блики легли по металлу! Каширин ощутил: в старом кресле сидит теперь большой и страшный человек — здоровый мужик, который наконец нашел тех, кому он нужен. Со сладким ужасом он распознал самого себя в этом железном желтоволосом мужике — но Данила не стал открывать глупому Стеньке своей радости, не показал даже края стальной кольчуги из-под старой заношенной олимпийки. По-прежнему грустно и сонно, и даже обреченно, Данила кивнул головой и произнес первые слова своей непростой роли:
— Я еду с вами.
II
Ничего, кроме старых обид.
Исторгнув из груди краткий стон, Данила проснулся и тихо шевельнулся во мраке: тело было сонно- неповоротливым, как в скафандре. Левая длань уперлась в землистую стену, испещренную червями- корневищами — пещера? тюрьма? Ладно не могила: сбоку хладной струйкой сочился свежий воздух. Тихо дивясь странной тяжести в членах, он с усилием подтянул к лицу десницу, дабы отереть рукавом пыльное жало… и ткнулся носом в льдистый металл. Рукав был железным — дробные колечки вдавились в кожу.
С грохотом опрокинулся на спину и хрипло расхохотался; никто не видел его лица, и он не следил за лицом. Он был счастлив. И почувствовал: кольчуга перестала тяготить, будто врезалась и впиталась в кожу — новая, восхитительная стальная шкура! Посвежевшее тело вдруг мягко разогнулось в прыжке — Данила очутился на ногах и замер, слушая темноту. Не глазами, а… как будто затылком почуял, что пещерица совсем не глубока — точно погреб в дедовом сарае. Он повел мордой в сторону: там приглушенно светлело рыжее пламенной пятнышко — лучился фитиль масляной плошки. Данила погрузил руку в темноту и нащупал рядом с плошкою гладкую деревянную ручку заготовленного факела: вонючая тряпка неохотно разбухла жирными змейками плазмы, и Данила сощурил очи, вглядываясь во мрак.
Нет, не тюрьма — скорее прекрасно обустроенное подполье вроде армейского бункера с вентиляцией: едкий дымок факела утягивает в жерло каменной трубы в стене… А совсем рядом — широкий и незыблемый деревянный сундук. На плоской крышке ящика поверх оплетенных железными скобами занозистых досок заблестело что-то узкое, как осколок зеркала — Данила подступил на шаг… пальцы с лету вцепились в рукоять меча! Властная, затаенная тяжесть оружия восхитительно улеглась в ладони… И тугая волна задорной радости тут же развернулась в душе: у-ух, как светло и отчетливо недолгий, но веский клинок надвое расчертил полумрак… как послушливо и понимающе забилась в его руках эта жесткая струя