Атаманы были одного мнения:
– По указу государя нам надобно всем явиться! А ежели в Москве бояре приговорят сложить нам на плахе головы, то мы и сложим их, как братья, вместе! Все вместе думали и дело делали – вместе и помирать! Негоже ехать одному.
Так решили атаманы.
Казаки, однако, думали иначе. Начался спор.
– Ежели поедут атаманы сложить в Москве на плаху головы – нам без них быти никак нельзя! Всем ехать не след!
Тогда Татаринов, подумав, сказал:
– Все дерзновенье и ослушанье пошло от нас всех за неправды турецкие и крымские. А быть в ответе надобно одному за всех. Ехать к царю по чину мне надобно! За всех отвечу перед потомством, перед Русью и Доном. Вам же, сил не щадя, стоять в крепости Азове. Ежели снесут мне голову, то крепость берегите еще пуще!
Старик Черкашенин сказал:
– Ты, Мишка, рассудил умом и сердцем. Езжай один за всех! Поедешь в царском пожалованном платье. Если казнит тебя царь, – стало быть, казнит себя!.. Ну, в добрый час…
– Ах, сокол мой! Мой ненаглядный Мишенька! Мое стременце золотое!.. Господи!.. – заголосила Варвара, услышав решение Татаринова. – Загублена любовь моя навеки. Останусь одинешенька, как поблекшая травина в степи. Ох, распроклятые бояре! Из-за них не станут очи Мишкины глядеть на белый свет; из-за них и я останусь, гореванная, на лютую свою погибель; из-за них осиротеет Тихий Дон!.. Ах, сокол мой, соколик Мишенька! Как чуяла, как знала я и ведала, что мне не жить с тобой. Отрубит голову тебе секирой палач в рубахе красной… Господи!..
Татаринов сказал при всех, целуя горячо Варвару, вновь оплакивавшую его, как покойника:
– Желанная моя! И в тем тебе уже награда будет, что белый царь Руси позарится на голову мою холопью. Знать, голова моя была твоей любви достойна. Не плачь, голубонька!
– Возьми меня с собой! – упрашивала слезно Варвара. – Умру, да рядом, Миша, Мишенька!..
Бабы столпились у ворот: с горшками, с казанами, с привезенной рухлядью, не решаясь войти в крепость.
– Прощай! – сказал Татаринов. – Поеду! Гляди, какое войско в крепости! То всё – твоя охрана… Ну, гей- гуляй… На конь! Путь – на Валуйки!
Серая шапка мелькнула над седлом. Качнулась сабля. Раскосые глаза сверкнули в последний раз…
На берегу Дона, возле Азова-крепости, сидел дед Черкашенин в кругу детворы. Он рассказывал детям о битвах с татарами, о морских походах, о славе атаманов и казаков.
– Да ты б, дедушка – сказал Стенька, сдвигая брови, и хмуря лоб, – говорил бы нам подлиннее да пострашнее. Охота нам испытать страху.
– Страху? – удивился дед. – Ты больно озорной. Твое еще придет. Земля еще не скоро угомонится… А бывало так: пошел Михайло Иванович Татаринов к Джан-бек Гирею в гости, чтоб полон освободить., Вверху – Чуфут-кале, внизу – Бахчисарай! Кони Татаринова пасутся в малой роще. Послал Татаринов к хану лазутчика своего, казака Шпыня. Тот пошел среди бела дня да не вернулся к вечеру. Татаринов послал другого казака – Лозу: пройдет – трава не шелохнется. Но и тот не возвернулся. «Эка забота нам, – сказал Татаринов, – невыгодное дело, всех казаков моих переведут татары. И вестей таким путем мы не добудем, и в Бахчисарай не пошарпаем, и полона не вернем. Пойду-ка я сам…» – «Без головы останешься», – сказали казаки. «А не останусь!» И полез Татаринов в траву. Ночью подобрался к Хан-Сараю, огляделся, подполз к двору, к камню приник и подглядывает. Перебежал к другому большому камню, а за камнем татарин стоит с саблей наголо. Высокий. Шапка баранья, лохматая. Руки длинные. Немного подальше – другой татарин с саблей наголо. Татаринова никто не примечает. На нем тогда были кафтан серый и шапка серая, кинжал на поясе. Кинулся Татаринов и прирезал часового, – не пикнул бусурман. Прирезал другого. Глядит – у самого дворца ханского на перекладине качаются арканами подтянутые два казака: Лоза да Шпынь. «Господи! Повесили их, собаки!» Повешенных качает ветром. Да и повесили их сапогами кверху. Глядит Татаринов: казаки повешенные без голов! Их головы воткнуты на острых частоколинах перед воротами дворцовыми. Вернулся атаман Татаринов к ватаге казаков и говорит: «Пошли! И мы потешимся!» Пошли взъяренные – и не шутя потешились. Повесили на двух мечетях двух знатных беков, а татарвы побили без числа; полона взяли много, добро поделили поровну… Вот вам, ребята, и страшное рассказал.
– Ты, дедушка, – смело заявил Стенька, – не страшное поведал нам… Про сине море хочется знать, про страны за морями… Ты бывал в Кизилбашах?
– Бывал. Дорог немало былью поросло…
И дед слагал всякие были: о звездах, которые в туманах не найдешь; о волнах буйно-синих, которые глотают струги с людьми; о кораблях турецких, которые горят, как порох….
Плетет дед Черкашенин из лозы плетенки, а перед ним шумит вечно живой кормилец Дон Иванович. Посмотрит дед на него, а он будто сам рассказывает ему, что видывал. Князья киевские бывали на Дону; послы московские – именитые бояре, послы персидские, турецкие; купцы астраханские, казанские, многих чужеземных стран…
Много есть что вспомнить и самому старику Черкашенину. Еще в тысяча пятьсот семидесятом году сопровождал он до Кобякова городища Новосильцева – первого посланца от грозного царя Ивана Васильевича к турецкому султану. А как возвратился Новосильцев из Царьграда, сам пожелал, чтобы до Воронежа снова провожал его атаман Михаил Черкашенин. И не счесть, в скольких боях и походах бился с врагами Руси великой старый атаман… А Дон все течет да течет неторопливо, величаво. Не он ли, Дон, грозно шумел в непогодь, славя бессмертные дела русские и призывая к отпору всем ворогам?
Заглядывая в подернутые слезой глаза старика, Стенька сказал:
– Дедуся! Слушать тебя всегда занятно. Ты б про Ермака нам поведал! Охота послушать!
А казачата все сказали: