творчества — это последнее, что он чувствовал, когда в нем рождалась поэзия. Стихи были чем-то само собой разумеющимся. И даже если он противился им, они, как всегда пересилив, начинали водить его рукой, и один за другим на бумаге появлялись иероглифы. Потребность возникает только в случае нехватки чего- то. А у мальчика ни в чем не было недостатка. Источником своих стихов он считал «гениальность» — какое, однако, удобное слово. Он не мог поверить в то, что где-то внутри, в глубине, ему не хватает чего-то настолько важного, что он даже не осознает эту важность. А если бы он и смог в это поверить, то никогда не назвал бы это «нехваткой», ему гораздо больше нравилось слово «гениальность».
Но не стоит думать, что мальчик не был способен критически взглянуть на свои стихи. Было у него, например, одно очень популярное среди старшеклассников четверостишие. Но сам мальчик считал стихотворение поверхностным и пустым и стыдился его. Четверостишие это выглядело следующим образом:
Разумеется, похвалы окружающих доставляли мальчику удовольствие, но он не был падок на лесть — от этого его спасало собственное высокомерие. Откровенно говоря, даже талант Р. не восхищал мальчика. И хотя Р. заметно выделялся на фоне всех остальных членов Литературного клуба, думая о нем, мальчик не испытывал никаких особых чувств. В том месте, где должны были жить эти чувства, в сердце мальчика была льдинка. И если бы Р. не восхищался так многословно гениальностью своего юного друга, то, скорее всего, мальчик так и не признал бы его талантов.
Мальчик осознавал, что нет в нем того буйного мальчишеского задора, который мог бы прийти на смену приступам тихого блаженства. Два раза в год — весной и осенью — в школе проходили бейсбольные игры. После игры, если команда Гакусюина проигрывала, болельщики из младших классов окружали расстроенных игроков и плакали вместе с ними. Но мальчик никогда не плакал. Ему совсем не было грустно.
«Ну проиграли, что уж тут такого грустного?» — думал он. И мысли его уносились далеко-далеко, подальше от этих заплаканных лиц. Нет, он не был бесчувственным, он знал, как легко его душа улавливает самые незаметные движения внешнего мира, недоступные большинству людей. Но его чувствительность была совсем иного свойства. И то, что заставляло других проливать слезы, нисколько не трогало его сердце.
Чем дальше, тем больше в его стихах становилось любовной материи. Мальчик никогда еще не любил. Вероятней всего, ему просто наскучило писать стихи о природных метаморфозах, и он переключился на описание метаморфоз душевных. Мальчика, казалось, не смущало, что в своих стихах он воспевает нечто, не испытанное им самим. Но мальчик с самого начала знал, что искусство именно для этого и существует. Собственная неопытность отнюдь не печалила его. Между его внутренним миром и реальной жизнью не существовало противоречий, и мальчику не нужно было убеждать себя в превосходстве мира внутреннего над миром внешним. Более того, самым парадоксальным образом он верил в то, что во вселенной не было ни одного чувства, которое бы он не испытал до сегодняшнего дня. Мальчик не сомневался в том, что все основные виды существующих в этом мире чувств (и что с того, что некоторые из них он пережил только в виде предчувствий?) были восприняты и воспроизведены его чутким сердцем, а все остальные переживания он считал всего лишь комбинациями «элементов эмоций». Но что такое «элементы эмоций»? На этот вопрос у мальчика был готов ответ (он сам придумал определение): «Элементы эмоций — это слова».
Нет-нет, мальчик еще не выработал свой собственный, неповторимый язык. Однако он начинал понимать, что даже самые обычные слова, извлекаемые им из словарей, наполнены очень разнообразным содержанием и имеют множество смыслов; он чувствовал, что именно это качество слов делает их идеальным инструментом для самовыражения. Но для мальчика это вовсе не означало, что самовыражение допустимо лишь тогда, когда оно основывается на конкретном жизненном опыте.
Первая встреча нашего внутреннего мира со словами, а значит, и с языком — это не просто соприкосновение частного с общим, но и начало приобретения «самости» — индивидуальности, которая кристаллизуется через универсальность. Этот трудно выразимый словами личностный опыт в той или иной степени есть у каждого из нас. Был он и у мальчика. Наткнувшись на незнакомое слово, мальчик обычно испытывал ощущение дискомфорта, но в то же время он знал, что за новым словом скрывается новое, неизвестное ему до этих пор переживание. Скорее всего, именно благодаря такому процессу познания чувств и эмоций мальчик приобрел столь не свойственное его сверстникам спокойствие. Когда его охватывало какое-либо чувство, он первым делом сравнивал дискомфорт, вызванный в нем этим чувством, с дискомфортом, испытанным им прежде при столкновении со словами, затем, найдя соответствие, он вспоминал нужное слово и только тогда до конца осознавал, какое именно чувство владеет им. Это повторялось раз за разом, и мальчик уже знал, что значит «быть любимым» и «потерять любовь», как это «проклинать» и «страдать» и что такое «унижение» и «разочарование».
Конечно, это можно было с легкостью считать всего лишь игрой воображения. Но мальчик колебался. Ведь если говорить о воображении, то, скажем, когда мы представляем себе боль другого человека, мы неизбежно испытываем болезненное чувство сострадания. Однако льдинка в сердце мальчика не была способна к сопереживанию. Безучастно констатируя голый факт, мальчик бормотал себе под нос: «Вот это называется „дикая боль“. Я точно знаю».
Стоял ясный майский день. Уроки уже закончились. Мальчик направлялся в комнату Литературного клуба. Он надеялся застать там кого-нибудь, с кем можно будет немного поболтать перед тем, как возвращаться домой. По дороге он неожиданно столкнулся с Р.
— Ты-то мне и нужен. Пойдем поговорим немного, — сказал Р., и они вдвоем пошли в сторону здания барачного вида, в котором раньше располагалась школа. Теперь бывшие классные комнаты были заняты разными кружками и секциями.
Они вошли в здание. Внутри оно было поделено тонкими дощатыми стенами на несколько помещений. Литературный клуб находился на первом этаже, в одной из угловых комнат. Из комнаты, которую занимала физкультурная секция, сначала доносился шум и смех, а потом физкультурники запели школьный гимн. Из «музыкальной» комнаты лились звуки фортепьяно, почему-то казавшиеся очень далекими.
Р. сунул ключ в замочную скважину, черневшую на чистой дощатой двери. Это была одна из тех дверей, на которую, уже повернув ключ, нужно обязательно навалиться всем телом, иначе она не откроется.
В комнате никого не было. Привычно пахло пылью. Р. первым подошел к окну, щелкнув шпингалетом, открыл его и, высунув перепачканные в пыли руки за окно, похлопал ими. Потом уселся на сломанный стул.
Они посидели немного, и мальчик заговорил:
— Вчера я видел цветной сон. Я как раз думал написать вам об этом, когда вернусь домой. (Мальчик был твердо уверен, что цветные сны являются исключительной привилегией поэта.) В моем сне был красный земляной холм. Земля под алыми лучами закатного солнца была такого сочного цвета, что от нее трудно было отвести глаза. А потом откуда-то слева появился человек, который тянул за собой длинную цепь. На этой цепи за человеком шел огромный — в пять-шесть раз больше своего поводыря — павлин. Павлин, громко хлопая крыльями, медленно прошествовал мимо меня. Он был ярчайшего зеленого цвета, каждое его перышко. Он весь сверкал и переливался. Это было прекрасное зрелище. Я следил за павлином, пока он, ведомый человеком, не ушел так далеко, что его уже не стало видно… Даже не думал, что бывают такие сны. А какие яркие цвета! Пожалуй, даже слишком яркие. Интересно, что говорит о зеленом цвете Зигмунд Фрейд?
— Ага, — невпопад отвечал Р.