что его доводы не совсем искренни, что отец вовсе не так доволен, уравновешен и примирен с жизнью, каким хочет представиться, изобразить себя, что
Отец всегда пил, Петер знал это. Пил он и сейчас, хотя сын никогда не видел его пьяным. Отец держался твердого и простого принципа: ничего крепкого и ничего не мешать; он пил только вино, но и здесь был у него точно установленный предел: четырежды по двести, да, восемьсот граммов и ни капли больше — и этот предел он никогда не переступал. Отец не хмелел, стороннему человеку и невдомек было бы, что он выпил, только домашние это подмечали — отец становился разговорчивее обычного, ничего больше. Я уж себя знаю, еще двести, и во мне произойдет мгновенный перелом, не то, чтобы эти двести граммов уложили меня, от литра вина настоящий мужик не окосеет, но мой предел — восемьсот, когда его перейду, пью уже без удержу, это тот самый спусковой механизм, усмехался он, восемьсот граммов и ни капли больше. Теперь уже умею собой владеть.
Да, теперь он уже умел собой владеть, умел сказать себе — хватит, но Петер знал: когда-то было с отцом по-другому, и именно в этом коренилось подозрение, что одной из причин отъезда отца из Братиславы в Горный Лесковец было и его пьянство — может, он уехал добровольно, но, может,
Во всяком случае, алкоголь был главной подоплекой той скандальной истории, которая стоила многих лет страданий, как раз в этом была суть отцовского «дела». Что Петер знал об этом? По мнению отца — все. Ты знаешь об этом все, как и другие! С внешней стороны — все, думал Петер, но именно только с внешней. Все уже разъяснилось, каждый знает, как было дело, все ясно, и говорить не о чем, твердил отец. Да, но только на первый взгляд, возражал ему Петер, правда, про себя, ибо факты были только с внешней стороны однозначны. (Опять эта навязчивая идея —
Дело отца началось в день моего рождения. Да, я родился, и словно мое появление на свет стало причиной отцовского несчастья. Поначалу все было естественно, нормально, как и положено по вековечному ритуалу. Когда мужчина становится отцом первородного сына, вся деревня имеет право на участие в празднике. Да-да, положено это обмыть, и где же еще, как не в корчме. Спокон веку заведено было делиться счастьем — с мужиками, с товарищами, с земляками. А уж если удачливый отец председатель ГНК, так сказать, голова села, староста — тем более. А то еще не дай бог подумают, что должность вскружила ему голову, не дай бог вообразят, что решил перед ними нос задирать. Вот так это началось. Отец попотчевал всех. За всё плачу — сын родился! Сливянка рекой текла — в Горном Лесковце виноградная лоза не родится, да и на кой ляд нам виноградники? У нас слива есть, наша слива, она еще никогда нас не подводила, хотя и хлеба не было, а слива нас всегда из беды выручала, ого-го, рюмашечка сливяночки натощак и из самого занюханного дохляка ой какого мужика сделает, грудному ребенку она и то не повредит, так выпьем… Вся корчма была как одна семья. Обнимались, целовались, пели, горланили; сметены были все барьеры, позабылись все споры и раздоры — мы ведь словаки, земляки, товарищи,
Старый друг отца, добрая душа Мишо Гавулец попытался спасти положение и затянул песенку, которая могла бы их опять помирить и сплотить, песенку, что потрафит, казалось бы, всем: «Полюби меня, милашка, вороной мой конь давно бьет копытом под окном…» Но добрые помыслы Гавулеца не нашли ответа, даром он продолжал: «И любила его милка семь раз за ноченьку…» — корчма пустела, дело начинало принимать опасный оборот, и впрямь лучше смыться, разве когда знаешь, как все обернется, зачем зря рисковать, зачем наживать неприятности…
Вот и получилось, что, несмотря на все старания Мишо Гавулеца, который в третий раз повторял: «…и любила его милка семь раз за ноченьку… а вино рекой текло…», почти все земляки неприметно рассеялись и в корчме осталось лишь четыре мушкетера: Владо Славик, Штефан Хадамович, Юрай Калишек и корчмарь Михал Гавулец. Справляли мое рождение: пили сливянку, пели (каждый свою заветную), играли в марьяж, обнимались, перебранивались и целовались. А потом подрались. Нормально, как и положено по вековечному ритуалу.
Было их четверо.
А стало трое.
Корчмарь Мишо остался лежать у железной печи, упал там и уже не поднялся. Остался лежать
Было их четверо, а стало трое. И двое указали на третьего: он убил! И этим человеком был мой отец. И он признался в своей вине.
Вот как дело было. И все в это поверили. В конце концов, почему нет? Мы, что, не знаем его? Разве не знаем, что он творит, когда налакается? Будто он еще ни разу не дрался? Небось не впервой, и кулачищи у него твердые, когда подлая его заберет, глядишь, и вола бы прибил. А этот недужный Гавулец, этот хиляк с уполовиненным желудком и простреленными легкими, этот нешто выдержит, куда ему до вола, на этого стоит чихнуть, и он уж с копыт валится…
Правда, надо сказать, концы с концами тут не очень-то сходятся; почему он ударил в аккурат Мишо Гавулеца — оба все-таки в одной партии состояли, оба партизанили, скорей можно было бы ожидать, что он врежет Хадамовичу и Калишеку, но, с другой стороны, пьяному мужику без разницы, шарахнет и брата родного, если тот наступит ему на мозоль. Да и вообще, чего рассусоливать, как-никак сам признался. Отговорок он не искал, надо отдать ему должное, справный мужик Владо Славик, мужик что надо, порядочный, честный, головастый, хотя и подался в коммунисты. Да, конечно, что говорить, умный-то умный, да только пока не надерется. А уж как зайдет речь об этой ихней партии, так тут уж никого не пощадит, даже собственного батьку. Ну какой же умный человек наложит лапу на собственное имущество? Разве не он, а кто другой конфисковал у своего батьки корчму? На кой ляд ему это надо было? Что с того получил? Батьку обидел, а сам с носом остался. Хадамовичова фабрика — дело иное. И в конце концов, Хадамовича от этого не убыло. Таких-то башмачников, каким он был, таких в Горном Лесковце пруд пруди, да и потом, сказать по правде, он не из нашенских, притащился откуда-то из Турца, не то из Липтова, даже песенки и то пел по-другому, чем у нас поют, правильно сделали, что его национализировали. Так и так больше охотой интересовался, чем башмаками. А теперь ему вообще на башмаки плевать. Живет себе поживает где-то в Австралии, заместо зайцев кенгуру стреляет, или чего там еще прыгает. А Владо Славика в тюрягу упек. Мы небось враз смекнули, что здесь дело нечисто, да что могли сделать, коли этот дурень сам признался.
Да, так было — отец сам признался. А потом, когда из тюрьмы вернулся, на поверку вышло, что все было иначе. Штефан Хадамович, проживавший уже тогда в Австралии, написал письмо, в котором рассказал, как было дело в ту ночь, когда отдал концы Мишо Гавулец, и это его письмо положило начало отцовскому оправданию.
Письмо Хадамовича пришло на адрес моего деда, Мартина Славика, стало быть, можно не без оснований предполагать, что совесть у Хадамовича заговорила не вдруг, не в минутном порыве добросердечности. Кто знает, как и что написал ему дед, коли на таком расстоянии, где-то на другом конце света, ему удалось разбудить совесть Штефана Хадамовича. Да, вытянуть из него правду было трудней, чем