все-таки речка, смирно белел во всегдашних границах своих берегов.
Никаких следов после сегодняшней ночи еще не появлялось — только мышиные пробежки от норы к норе. Кое-где девственный снег был легчайше присыпан хвоей. И еще в укромных местах, под прикрытием кочек, пней, земляных козырьков, жестко топорщились кустики брусничника — темная зелень, казавшаяся особенно свежей, сочной в окружении холодной пуховой белизны. Не удержавшись, Валентин сорвал веточку. Овальные кожистые листочки с чуть маслянистым блеском. Пожевал: горьковатое, плотное, ломкое, почти древесное. Листочки не были сухими — они были обезвожены, мудро подготовлены к долгой морозной зиме.
Он задумался, машинально покусывая листок. Человеческую жизнь принято уподоблять единичному годовому циклу: юность — весна, зрелость — лето, осень — пора увядания, а зима… молчание, но предполагается, что она лежит уже там, откуда нет возврата. Однако вот эти хоть и зеленые, но все равно как бы мертвые листочки — ведь наступит весна, и они опять воспрянут к жизни. Зима приходит, зима уходит, случаются даже великие оледенения, но жизнь продолжается. Закон природы. А у людей? Разве не встречал он таких, что, казалось бы, вот она, старость-то бесповоротная, согбенный стан, морщины… но вдруг с ними что-то случается, и, смотришь, их уже не узнать: выпрямились, помолодели, похорошели и откуда-то силы появились… Да взять хотя бы Стрелецкого — отец уже в могиле, а тот, наверно, катается себе на лыжах где-нибудь по солнечным склонам Чегета или Домбая. Почему так? Не щадил себя деликатнейший и скромнейший Даниил Данилович? Или слишком поверил в пресловутую единичность цикла? Впрочем, что значит — поверил или не поверил? От судьбы, конечно, не уйдешь, но, насколько это зависит от тебя самого, в жизнь надо врастать всерьез и надолго. Не чувствовать себя транзитным пассажиром: мол, есть где притулиться со своим чемоданчиком — и на том спасибо. Вероятно, вот на таких «спасибо» и держится перекос в пользу Стрелецких…
Вздохнув, Валентин не без усилия отрешился от непрошеных мыслей. Солнце еще не взошло, но, как бывает зимой, стоял уже белый день. И только тут Валентину бросилась в глаза почему-то им до этого не замеченная особенность сегодняшнего на редкость тихого утра: буквально каждая ветка каждого дерева была усыпана, точнее, даже облеплена снегом. Куда ни глянь — те же самые деревья, но только белые. Тайга превратилась в свой негатив. И в этой тихой, поистине новогодней — хотя стоял только ноябрь — тайге время от времени возникало бесшумное движение: то там, то там вдруг, без всякой видимой причины с какого-нибудь дерева срывался снежный ком и плавно парашютировал вниз, оставляя за собой пышный шлейф серебряного дыма. И тотчас, словно по команде, словно в мире враз нарушилось некое равновесное состояние, с соседних деревьев начинали срываться такие же комья. Весь лес наполнялся беззвучными взрывами, дымами карнавального сражения. Потом все затихало. Опять неподвижность, покой. Осветляющая душу белизна.
И эта белизна внезапно вызвала в памяти иную белизну — снежный цвет града, который хлестал в тот несчастный день все на том же разнесчастном массиве Аэлита. Роман со своим маршрутным напарником, отдохнув, наверно, не более часа, ушел еще до рассвета: им предстояло добраться до Гулакочинской разведки; расстояние по прямой — километров двадцать, но это только по прямой. И вдобавок им надо было успеть туда до начала утреннего сеанса радиосвязи, чтобы на этот же день вызвать из Абчады вертолет… Все события этого дня отложились в памяти конспективно. Валентин помнил, как разыскал ту самую трещину, где капала вода, и подставил под капли котелок, принесенный ночью предусмотрительным Романом. Как карабкался по склонам — ломал на топливо сухие, неподатливые сучья стланика. Потом — кажется, это было уже где-то в середине дня — прямо над ними воздвиглась туча. По цвету — дым пожарища. С тяжелой чернотой. С тем оттенком, какой бывает, когда горит что-то людское, обжитое, насиженное. И хлынул дождь, затем — ударил град. Они с Катюшей, растянув, держали над Асей полиэтиленовую накидку — их носили с собой в маршруты на случай дождя. Град лупил по рукам, по голове, взахлеб, сухими отрывистыми щелчками бил по полиэтилену, и на нем, укрупняясь и множась, прыгали, плясали, буйствовали ледяные шарики. И всю площадку вокруг очень быстро, прямо на глазах превратило в сплошной пупырчатый, кипящий покров мутно-белых градин. Он смутно помнил, как все время вертел головой, инстинктивно пытаясь как-то уклониться от болезненных и безжалостных ударов. Но что по- настоящему — и страшно — врезалось в память, так это увиденное в один из моментов Асино лицо: и цветом своим, и полнейшей своей застылостью, и тем, как не лежали, а покоились на нем брызги дождя, оно было таково, что в голове сами собой шевельнулись слова, банальнейшие в обычной жизни, но тут, но сейчас исполненные своего начального смысла — «печать смерти»… Следующий момент: Катюша; руки у нее заняты — держат накидку; потемневший, исчерченный летящим градом воздух — сквозь него смутно различается опущенное, прячущееся лицо, но тем неожиданней белизна — почти свечение — молочных шариков льда, во множестве запутавшихся в ее темных волосах. Полумрак, изломы скал в грозовом дыму, все летящее, метельное, всеобщая смятенность, смятость, и среди всего этого — трогательно, беззащитно склоненная женская головка, и недолговечные жемчужины в ее мокро встрепанных волосах. Так оно все и запечатлелось…
Теперь же становилось ясно, что привязался он именно к этому — к отражению в памяти, в душе или бог его ведает в чем еще. Привязался к мгновенному снимку. К ощущению, что ли. Угадал старина Гомбоич: во всем этом было много жалости. А тут еще Андрюша с его загубленной рыбкой. А тут еще Томик… В итоге — жалость, что паче бессердечия…
Взошло солнце. Кинуло в тайгу лучи. Прострельно. Прямой наводкой от горизонта. Порозовели сугробы, порозовели стволы деревьев. И явственной дымкой подернулась лесная даль — темная зелень с легчайшей розоватостью. «Как кремлевские ели», — подумал Валентин и не сразу понял, почему именно они пришли ему вдруг в голову. А потом сообразил — утренний цвет стен Кремля: он, цвет этот, неощутимо присутствует в колере тех как бы постоянно прихваченных инеем деревьев и едва заметно распылен по брусчатке Красной площади. Вслед за этим ассоциативная цепочка прояснилась окончательно: утренние ели — Москва — Роман. Оказывается, сам того не осознавая, с самого начала, с самого появления Васи, лежа под взрывами, он знал, что полетит к Роману.
Чем бы оно ни было, то состояние духа, в котором он пребывал в минувшие месяцы и дни, — шоком, растерянной паузой, болезненным безразличием, — но оно кончилось.
Широко, с прежней своей стремительностью шагал он по заснеженной тропе, через опять полнящуюся беззвучными взрывами тайгу, и путь его был обнадеживающе высвечен утренними лучами.
10
Спустя трое суток, ранним московским утром в его номер в новой гостинице «Россия» вошел Роман.
Валентин прилетел накануне, в середине дня. Устроился с жильем, после чего позвонил ему на работу.
— Идешь ты пляшешь! — рявкнул в трубке знакомый голос. — Получил мое письмо?
— А иначе откуда б я знал твой телефон? — вопросом на вопрос отвечал Валентин.
— Верно. Умница. А я дурак. Ты где?
— В гостинице.
— Тундра! Надо было прямо ко мне, я ж писал. Мы вдвоем с мамашей, и комнат две. Лады, двигай сюда, в институт.
— Старик, не поверишь, я еле стою. Гонка получилась, как тогда летом, помнишь? Когда я добирался до Стрелецкого. Четыре пересадки и четыре самолета: ЯК-12, АН-2, ЛИ-2 и ТУ-104. А я в самолетах спать совсем не могу, разучился. Да еще разница во времени. В общем, сейчас ложусь — и никаких!
— Полный завал! Тогда — завтра утром. Давай свои координаты.
И вот он явился. Вошел — шикарный столичный парень. Демисезонное пальто-реглан стального цвета. Без шапки. Желтые перчатки тонкой кожи. Быстр, деловит, язвительно улыбчив.
— Привет, сынишка!
Подмигнул. Не раздеваясь, завалился в кресло. Окинул взглядом комнату.