– Не марайте об меня рук — могу заразить алкоголизмом!.. А также широко обнародовать ваш скандальный роман!..
Аркадий сник. Бешенство схлынуло столь же внезапно, как и накатило. Оглушенно взирал он на Рудьку, видел его беззвучно вылаивающий что–то рот, и с каждым мгновением правда паскудных слов выступала со все большей очевидностью. Ему вспомнилась бесстыжая управительница с Богомдарованного прииска, обособленное положение Сашеньки в доме Борис Борисыча, кое–какие намеки, вырывавшиеся временами у остальной прислуги, и те, слишком пристальные, взгляды отца, которыми тот как бы оглаживал нежные округлости Сашенькиной фигуры. Да, спала с глаз пелена, и жизнь открылась вдруг с самой гадостной своей стороны. Что делать и как теперь вести себя в отчем доме, Аркадий не знал — этому, увы, ни в Марбургском и ни в одном другом университете мира не обучали.
Сквозь обломки рухнувшего мира просочился наконец козлиный тенорок Рудьки:
– …Я — человек, низвергнутый в подвал общества! Потому за фигуру умолчания меньше четвертной брать, извините, не намерен!..
Несмотря на переполнявшее омерзение, Аркадий тотчас смекнул, что Рудькина «фигура умолчания», по крайней мере сейчас, лишней не будет. Однако именно требуемой четвертной–то у него как раз и не было с собой — в его бумажнике, кроме кое–какой расхожей мелочишки, наличествовали лишь сотенные билеты. Но коль скоро семидесяти пяти рублей сдачи у Рудьки оказаться никак не могло, то и сделку эту Аркадий не пожелал даже обсуждать. Мысль же о том, что на сей раз, может быть, стоит попуститься сдачей, ему, с детства приученному к бережливости, попросту не пришла в голову. А зря не пришла.
Рудька осуществил–таки свою угрозу «широко обнародовать скандальный роман» молодого Жухлицкого. И следствием явилось то, что за ужином Борис Борисыч, пряча глаза, мягко, но настойчиво предложил сыну подумать наконец и о женитьбе. Присутствовавшая при разговоре дальняя их родственница Эсси Вениаминовна изъявила желание оказать тому всемерное содействие. С Аркадием же творилось непонятное. Вместо того чтобы трезво поразмыслить над словами отца, он принялся вдруг с горькой нежностью вспоминать Сашеньку, ласковый блеск ее глаз, улыбчивые губы и незамеченный почему–то при встречах, но, оказывается, запомнившийся чувственный трепет тонких ноздрей, розовато просвечивающих на солнце, словно дорогой фарфор. И ощущение изначальной родственности с этим юным существом забрезжило внезапно в душе Аркадия.
Выслушав от сына отрицательный ответ, высказанный со всей решимостью, Борис Борисыч молча поднялся из–за стола и, горбясь больше обычного, уковылял к себе. На следующее утро Аркадию было передано его повеление: немедля удалиться на чироканскую резиденцию, принять управление тамошними приисками и до особого разрешения не сметь показываться в отчем доме.
Опальный сын не стал мешкать — тотчас стал собираться в дорогу, чтобы выехать еще до полудня. И в это время, в самый разгар сборов, в его комнату тихо вошла Сашенька. Остановясь у порога, сумрачно уставилась на остолбеневшего от неожиданности Аркадия. Помедлила, потом, не глядя нашарив крючок, заперла дверь и, расстегивая на груди батистовую блузочку, неуверенно, словно слепая, обреченно двинулась к нему…
Сам отъезд как–то выпал из памяти Аркадия, угнетенного открытием, что Сашенька в свои шестнадцать лет оказалась уже не девушкой. Зато последующие бесконечные дни и месяцы, проведенные в чироканской отлучке вплоть до самой кончины Борис Борисыча, случившейся лютой зимой десятого года, запомнились ему навсегда. Однако и соединившая их с Сашенькой смерть отца вовсе не принесла успокоения Аркадию Борисычу. Отныне выпало ему еженощно корчиться на медленном огне ревности, неутоляемой и безъязыкой, ибо не мог же он спросить у Сашеньки: «Что у вас было с моим покойным отцом?»
Таково оказалось еще одно наследие, кроме миллионов и золотоносных площадей, оставленное серым ростовщиком своему красавцу сыну…
ГЛАВА 4
День, наступивший после кошмарной этой ночи, начался куда как весело. С утра под окнами появился Васька Разгильдяев, Купецкий Сын. И всегда–то вздорный и чудной человечишко, он в последнее время изумлял Аркадия Борисыча неимоверно. Хорошо, пусть босяцкая власть Захар Турлай уговорил десятка три голодранцев остаться на приисках; еще куда ни шло, что не уехал и многодетный Иван Карпухин; но Васька–то, Васька, непутевая головушка! — он–то почему задержался? И — совсем уж удивительно — Купецкого Сына каждый день видели изрядно хмельным. Аркадий Борисыч только плечами пожимал: где берет пойло?
Грязный, босой, в развевающихся на ветру цветных лохмотьях, Васька ввалился во двор. Свирепые цепняки Жухлицкого при виде немыслимой фигуры растерянно тявкнули раз–другой, потом уселись на хвосты, облизываясь и глядя на Ваську с живейшим любопытством. Аркадий Борисович в этот миг готов был с кем угодно побиться об заклад, что здоровенные псы ухмыляются до ушей.
– Хаз–зяин! — Ваську раскачивало так, словно он стоял в лодке–душегубке, плывущей по бурной реке.— Хаз–зяин, подь сюды, раз–зговорчик имею!
Сашенька, добрая душа, свесилась из верхнего окна, ласково окликнула:
– Вася, где же ты с утра–то набрался, сердешный?
– Сашенька! — радостно завизжал Купецкий Сын.— Свет очей моих, ясно солнышко! До коих же пор, голубушка, будешь томиться в злой неволе, в узилище окаянном! Спустись ко мне, царевна–несмеяна!..
Подобно большинству прочих, Купецкий Сын явился в Золотую тайгу с надеждой разбогатеть легко и скоро. Было это лет десять назад. В ту пору во всех трактирах и кабаках от Читы до Урала и дальше хитроватые пьющие мужички, падкие до угощения, бойко врали о стране Баргузин за Байкал–морем, где золота невпроворот. Много их, поверивших таким россказням, прошло через Золотую тайгу. Кое–кому, правда, выпадал порой фарт, но впрок он никогда не шел. Известное дело, старатель — житель однодневный: день гуляет, кобенится, а весь остальной год свету белого не видит. Но даже такие мимолетные удачи Купецкого Сына обходили стороной, как заговоренного: бывают люди, у которых все идет вкривь–вкось да через пень–колоду. Правда, сначала все вроде бы складывалось ладно. Купецкий Сын держался со значением, говорил туманно, намеками, и многие поглядывали на него уважительно: черт его знает, что у человека на уме. Сноровки к золотому делу, надо сказать, у него не было никакой, но знал он зато грамотешку, мог ловко составить нужную бумагу и разговор вести гладко, а это на приисках считалось делом великим. Выбрали его мужики артельщиком и доверили вести переговоры с хозяином (тогда еще был жив Жухлицкий–старший). А говорить было о чем: харчи, приемная цена за золотник, инструменты и прочее, и прочее. Борис Борисыч, человек к тому времени уже в годах, в большой и холодной приисковой конторе почти не бывал — все дела решал дома, сидя в хорошо протопленной комнате. Купецкий Сын угодил к обеду. Старик Жухлицкий в тепленькой, подбитой пыжиком душегрейке восседал за столом, грыз рябчика, запивая ароматным бульоном. Говорил больше Купецкий Сын, Борис Борисыч же или кивал, или мычал неразборчиво. Дело, однако, налаживалось. Несогласие получалось из–за инструмента: у Жухлицкого инструмент — кайлы, ломы, лопаты — был клейменый, добротной гамбургской работы, и выдавал его хозяин не всем, а только артелям надежным, сидящим на богатых площадях; прочие же обходились своим, доморощенным. Купецкий Сын попробовал было уломать хозяина, но, натолкнувшись на каменную его непреклонность, махнул рукой и на другое утро повел наспех сколоченную артель в тайгу. Вел–то, собственно, не Купецкий Сын — где уж ему! — а угрюмый, неразговорчивый мужик по прозвищу Пыжик. Только он один и знал, где та завалященькая площадь, которую от щедрот своих подбросил им Борис Борисыч.
Купецкий Сын был важен: шутка ли — артельщик, начальник над людьми. А людей этих вместе с ним самим было семь человек, все как на подбор неудачники, народ тощий, едва–едва перебившийся эту зиму, кормясь чем бог пошлет. А бог, надо сказать, слал редко и мало. Одна радость — прибиться к удачливому старателю из тех, у кого душа во хмелю широка.
Был конец неторопкой северной весны. Лежал еще по распадкам рыхлый, сырой снег, подырявленный кое–где заячьими и козьими следами. Тайга, не совсем очнувшаяся от долгого зимнего сна, стояла тихая,