смирились, а Алексея простить не могли. Иначе как “старым дурнем” бабушка его не называла, а что касается Ксенииной матери, то она деликатно помалкивала: во-первых, Алексей был ее ровесник, а во- вторых, она сама родила Ксению в неполных восемнадцать и читать мораль ненамного опережающей ее саму дочурке было как-то неловко. Ситуация осложнялась еще и тем, что между невесткой и свекровью были традиционно не лучшие отношения: ни по поводу Ксении, ни по поводу Алексея они до сих пор так и не поговорили между собой начистоту, что дополнительно усложняло их и без того нелегкие отношения друг с другом.
Игра в молчанку давно угнетала Ксениину бабушку, маму, саму Ксению, Алексея и Глафиру Петровну, – каждому было что сказать, у всех накипело на сердце, все понимали, что дальше тянуть нельзя. Мама и бабушка Ксении преподавали в двух разных школах поселка русскую литературу, и в ноябре в девятых классах они как раз проходили с учениками понятия “текст” и “подтект”. Так вот, этого самого “текста” в их общении друг с другом было совсем немного, притом легкого, наполненного лишь простеньким бытовым смыслом, а “подтекст” нависал над душой каждого тяжелой глыбой, из-под которой не то что вылезти, которую тронуть было боязно.
Гибель Ивана подействовала на поселковых удивительным образом: и старые, и малые враз прекратили злословить по поводу Лехи-пастуха и Ксении, отныне все приняли их отношения всерьез и сочли законными и естественными. Ксении в феврале 1946 года должно было исполниться шестнадцать лет – по меркам того степного южного поселка, где они жили, возраст, вполне подходящий для замужества.
Ксениины бабушка и мать были пока не на стороне влюбленных, поселковое общество как бы дало добро, Иван Ефремович Воробей и его дружок Витя-фельдшер не видели в происходящем ничего предосудительного, а Глафира Петровна даже за Ванька не держала обиду на Ксению: “Не мучься, Ксень, он бы усе рамно нарвався, ни седня, так завтрева, така яго планида”. Глафира Петровна всегда говорила на смешанном русско-украинском языке, и все прекрасно понимали ее.
Ксения оформилась в вечернюю школу при комбикормовом заводе. В поселке действовало две дневных школы и одна вечерняя, а преподаватели были в ней из дневных школ, поэтому Ксенииным маме и бабушке не стоило труда договориться с коллегами о том, чтобы круглая отличница с первого класса Ксения Половинкина посещала только письменные контрольные работы. К пятнадцати годам Ксения прочла многое из русской классической литературы, читала и кое-каких зарубежных авторов из того, что было в поселковой библиотеке, – книга всегда была и для бабушки, и для мамы важной частью их жизни, жизни на самом деле очень скудной, а с любимыми книгами даже и богатой. Что же до точных наук, то они давались Ксении с лету, тут она уродилась в отца, математика, не доучившегося из-за войны и раннего брака. С химией, физикой, алгеброй, геометрией она управлялась, как никто в школе, бывало, учителя просили ее “решить задачку”, и она решала их очень быстро и точно. Если раньше недюжинные способности внучки были гордостью бабушки, то сейчас, в новой ситуации, они же стали ей дополнительным укором.
– Была бы какая-то дура, ну и брюхатила бы себе на здоровье! – причитала бабушка. – Боже мой! Что будет? Боже мой!
– По-вашему, только дуры могут родить? – бесцветным, но довольно ехидным голоском отвечала ей невестка. – А умным что делать? В монастырь? Так их сейчас нет.
– В институт, в люди выбиваться, отцу не удалось…
Тут бабушка умолкла, почувствовала, что зашла слишком далеко.
Миролюбиво смолчала и невестка. Так они и жили.
Дело шло к зиме. В конце октября выпас коров прекратился – трава в округе была почти вся вытоптана и съедена, а дожди зарядили изо дня в день. Алексей со своими коровами перебрался в коровник и работал теперь там с зари до зари.
В октябре шли беспрерывные обложные дожди, темнело рано, тоска надвигалась вселенская, но тут стали прибывать в поселок первые демобилизованные, и жизнь забурлила гулянками, истериками вдов, промолчавших всю войну, заливистым, порой беспричинным девичьим смехом на улицах, а в клубе комбикормового завода играл теперь на трофейном аккордеоне одноглазый танкист со следами ожогов на юном лице и ширкали сапогами по щелястому полу разучившиеся танцевать кавалеры, которых и было-то всего ничего, а больше танцевали друг с дружкой дамы – “шерочка с машерочкой”. Опять бойко пошло в ход это присловье, залетевшее к нам, в Россию, еще с первой Отечественной войны с французами, залетевшее вместе с “шаромыжниками” и “взять на шару”, то есть – даром.
Речка Сойка наполнилась дождевыми водами и стала не просто речушкой, а настоящим бурным темно- серым потоком. А дожди все шли и шли, и не было им ни конца ни края. Зато голова теперь почти не болела у Алексея, вернее, болела, но уже не в прямом, а в самом что называется переносном смысле. Как быть? Ответить на этот вопрос с каждым днем становилось все трудней и трудней. Он еще не поговорил напрямик ни с Ксенией, ни с Глафирой, ни с Ксенииными мамой и бабушкой. Они молчат, и он молчит, но кому-то ведь надо начать… И начинать надо ему, хватит дураком прикидываться…
Весь день он проводил в коровнике, Ксения приносила по непролазной грязи ему обед, в конце ноября он запретил ей это делать, с этого и начался их долгожданный прямой разговор в коровнике, где крепко пахло навозом, соломой, пойлом на подсолнечном жмыхе, известкой, которой Алексей вчера выбелил стены по приказанию Ивана Ефремовича Воробья: “чтобы мышей не было”.
– Тебе нельзя лазить по этой грязи, не дай Бог, поскользнешься и упадешь. Больше не приноси мне обедов.
Ксения молчала.
– Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Понимаю.
– Хочу сказать, хоть я и Леха-пришибленный, но детей мы вырастим.
– Алеша, правда?! – Глаза Ксении просияли таким чистым, таким пронзительным светом, что показалось, в полутемном коровнике стало светлее. Она прижалась щекой к его плечу в стеганой телогрейке и поцеловала припухшими губами ее заношенную, лоснящуюся ткань.
– Правда. С твоими я поговорю.
– Не надо. Родим – тогда, – чуть слышно сказала Ксения, как будто боялась спугнуть желанное будущее.
Редкое в эти дни солнце внезапно ударило в замурзанные окошки коровника и разделило его десятком солнечных столбов, в которых заблестели и ожили мириады танцующих пылинок.
– Видишь – солнышко. Все будет хорошо! – сказал Алексей с чувством, не таясь скотниц, прошедших мимо них по широкому проходу между рядами стойл слева и справа. Раньше молодые скотницы хихикали, глядя на Алексея и Ксению, а теперь затихли и здоровались с подчеркнутым уважением, а может, и с белой завистью: какой молодайке не хочется ляльку? Нет таких. По крайней мере в те времена не было среди нормальных.
XLI
А с Глафирой Петровной разговор получился в тот же вечер. Всегда так бывает: то ничего, ничего, а то все сразу! Как говаривал в таких случаях Витя-фельдшер: “Р-раз – и в дамки!”
“Опасный человек этот Витя-фельдшер – он про меня что-то понял, во всяком случае, то, что я медик. Сам себя выдал дурак! Хотя ненарочно, просто опыт сработал против меня – мой опыт. Оказывается, так тоже бывает. А Витя умный, лишь бы не стукнул куда…”
– Чайком побалуемся? – прервала невеселые мысли Алексея Глафира Петровна.
– Побалуемся.
Через четверть часа они сидели за столом в большой комнате при свете пятилинейной керосиновой лампы и пили чай, искусно заваренный хозяйкой из сбора мелисы, мяты, душицы, листьев смородины.
– Хороший у тебя чай, Глафира, мне в него и сахарина не надо – вкус портить.
– Я тоже так пью.
Лампа чуточку закоптила, Глафира Петровна отрегулировала фитиль*. Электричество вырабатывалось на заводе, там же и потреблялось до последнего киловатта. А с лампой была красота – все видно около