ничего. Петька выдернулся из-под меня, и я шлёпнулся на землю. Ребята удирали вдоль плетней. Я подхватил оставленную ими палку и пустился следом. Шурка бежал последним, таща горящую тыкву. На ветру пламя разгорелось и, наверное, жгло ему руки, потому что он болтал пальцами, а потом бросил тыкву в крапиву. Ударившись о землю, она сочно хрястнула и метнула пламя, как голова сказочного Змея Горыныча. На бегу я оглянулся. Огонька уже не было видно, пакля, должно быть, угасла, окропившись росой.

Мы промчались по улице до Шуркиного двора, влетели в калитку, шмыгнули в огород и спустились к огуречным грядкам.
— Вроде получилось, — сказал Колька, переводя дух.
— Никто, кажется, не гонится, — прислушиваясь, проговорил Витька, потом тихо спросил меня: — Где мы? Я все ориентиры потерял. В каком конце деревни?
— Да рядом мы, у Шурки, — ответил я. — Вон оно, озеро.
— А!
— Вы слышали, как завизжала Граммофониха? — спросил я.
— Ещё бы.
— Как тот боров, — вспомнил Колька.
— А может, и тогда Граммофониха выла? — предположил Петька.
— Что я, Граммофониху с боровом перепутаю? — оскорбился Колька. — Я с ним нос к носу столкнулся.
Мы прислушались.
— Никто не всполошился, — заметил Петька и вздохнул. — Хоть бы кто погнался.
— Погоди ещё! — сказал я.
Снизу, с озера, напирал туман и рыхлыми волнами окутывал тёмные грядки. Холодило ноги, по колено вымоченные росой.
Из предосторожности мы с полчаса просидели в Шуркином огороде. Торжество, ликованье, охватившее нас в первые минуты, скоро улеглось, а потом и вовсе исчезло, уступив место беспокойству и какому-то гнетущему, противному чувству, которое на словах значило: «А что будет?» Вдруг Граммофониха узнает, что это наша проделка, и разнесёт по всей деревне? И будут люди тыкать в нас пальцем и говорить: смотрите, мол, герои, думали — хлопцы что надо, а они…
Расходились по домам молчаливо, словно стыдясь друг друга. Где-то, кажется у клуба, ухарски заливалась гармошка, но её голос нас не манил сегодня.
Глава третья
Утром меня кто-то настойчиво тормошил. Я чувствовал эти толчки, но сперва думал, что не меня толкают, а когда понял, что меня, — не захотел открывать глаза. Как приятно спать.
— Миша, Миша, — повторял голос. Это мама.
И тут же другой голос:
— Мишка! Засоня, очухайся. Слышь, эй!
С меня сдернули одеяло. Я сел. У кровати стояли мама с Колькой, у которого были поцарапаны щека, кончик носа и уголок лба. Я мигом сообразил, что Кольке попало за вчерашнее, и тревожно спросил:
— От матери досталось?
Колька махнул рукой.
— Нет… Слышь-ка, Миш… — Он покосился на маму.
— Мне нельзя слушать? — спросила мама.
— Можно… Ну, это… — Он задёргал пальцами, подыскивая слова. Чувствовалось, что он многое хочет сказать. — Так что вот — на меня вчера бандюга нападал!
Я съехал с высокой кровати на пол:
— Какой бандюга?
— Такой… Человечий.
— Врёшь!
— Чтоб мне с кедра свалиться — человечий, — поклялся Колька, ворочая до невероятности круглыми глазами.
— Какие же бандиты в деревне? — проговорила мама тем тоном, в котором сквозит явное недоверие.
— Тётя Лена, тётя Лена, Мишка… Бандюга. Говорю вам — бандюга, чего мне врать-то… Мишку я, может, и обманул бы, а вас-то… Он меня свалил и чуть не задушил, — быстро, свистящим шёпотом выпалил Колька.
И он, сбиваясь, рассказал всё, что с ним произошло.
Когда, расставшись с нами, Колька побежал домой мимо амбаров, ему кто-то подставил ножку. Он упал ничком и прокатился по земле лицом. Колька не видел человека и не знал, что упал из-за подножки, думал — просто запнулся. Но он испугался этого неожиданного падения в темноте. Он слабо вскрикнул. Хотел было вскочить, как вдруг кто-то живой и грузный навалился на него, зажал ему рот и нос ладонью. Колька рванулся, ещё не поняв, в чём дело, рванулся просто от насилия. Но руки держали его плотно, как ухват. У Кольки мелькнула мысль: отплата за Граммофониху. Ну, пусть надерут уши или отстегают крапивой, зачем же так давить и зажимать рот, ведь дышать-то надо… Колька снова рванулся. Но человек ещё злее прижулькнул его. Он сам дышал часто, тяжело и хрипло. Он даже закашлял, наглотавшись пыли, которая поднялась вокруг. Кашляя, он ослабил руку, державшую стиснутым Колькино лицо, и Колька, мотнув головой, сбил ладонь со рта. Но крикнуть он не успел, он успел только вздохнуть, а рука вновь закрыла рот.
Внезапно Колька понял, что нет, это не из-за Граммофонихи, что это не наказание за шалость, а что-то другое, страшное и непонятное…
Человек между тем торопливо обшаривал Кольку. Он, путаясь в прорехах, лазил в карманы, за пазуху. Он чего-то искал, искал — не находил и вновь совал свою дрожащую руку в Колькин карман. Колька начал судорожно биться, не соображая, что к чему. И ему снова удалось сдёрнуть со своего рта ладонь, удалось повернуться под человеком. Его обдало гнилым, вонючим дыханием, и он глотал этот дрянной воздух, силясь крикнуть. Но крик не получался, потому что грудь была сдавленной. Кольке в глаза упали чужие волосы. Колька подумал, что ему выкололи глаза, что он ослеп. И тут он пустил вопль.
Человек вскочил, метнулся в сторону амбара и будто проник прямо сквозь амбарную стену.
Колька сел. Он трясся, дыша с каким-то шипением, как рассерженный гусак. Встать на ноги не было сил. А вдруг этот дьявол вернётся? Колька поднялся и пошёл неверными шагами. Дом был почти рядом. Колька щёлкнул крючком и опустился на порог, припав головой к косяку. Губы его задёргались, явились слёзы, и он всхлипнул.
— Колька, ты? — спросила проснувшаяся мать.
— Я.
— Ревёшь ты, что ли?
— Реву… — Колька встал, в темноте привычно бросился к кровати матери, ткнулся лицом в одеяло и, глуша голос, зарыдал.
— Что ты, Коль?
— Мамка, — заговорил он сквозь плач. — Мамка… Спишь и вовсе не знаешь, что меня под окном, у амбаров душили…
Тётка Аксинья поняла, что это не шутка. Колька почти никогда не плакал. Она откинула одеяло, быстро поднялась с койки, зажгла лучину. Колька был весь в пыли, заплаканный, с грязью на щеках. Тётка