Однажды я попытался встать, пройтись по палате. Сделал несколько шагов и упал. Нога моя почернела. Слышу, санитары говорят: «Гангрена». Положили меня на койку. Несколько дней лежал, пока температура не спала. Положили меня на операцию и на этот раз осколок нашли.
Хирург после операции показал мне мой осколок и говорит: «Пойдешь на фронт – отомстишь за свою рану». Осколок большой, где-то два на три сантиметра. Плоский, острый.
Два месяца я пролежал в госпитале, и меня перевели в палату выздоравливающих. Выдали гимнастерки, другую одежду. Все плохонькое, бывшее в употреблении. А рана моя еще течет… Чуть погодя направили в маршевую роту. Однажды слышу, главврач говорит другому хирургу: «Сейчас отправят на передовую, а там два-три дня – и либо убьют, либо, если повезет, снова к нам привезут».
– Самыми ненадежными на фронте были казахи. Если их один-два во взводе, то ничего, воевали как все. А если их целый взвод – беда. Их частенько обыскивали, и в карманах всегда находили немецкие листовки: переходите к нам, у нас хорошие условия, настоящая листовка является пропуском…
Узбеки воевали храбро. Туркмены тоже. Татары хорошо воевали. Башкиры – отчаянные ребята, стойкие. И мордва были надежными солдатами.
А вот киргизы тоже не очень…
Всех национальностей у нас солдаты были.
– Вспоминаю свой первый бой. Первую атаку. Там я потерял своего друга и земляка младшего сержанта Власенкова. Я командовал первым отделением, а он – вторым.
Развернули мы свои отделения и пошли цепью. Идем. Снаряд то там упадет, то там. Немцев не видать. А тут начали бить минометы. Прошли с километр. Стало смеркаться. По цепи передали приказ: наступление прекратить, окапываться по обрезу речки. И только мы остановились, вздохнули с облегчением, что без потерь обошлось, мина ударила. И осколком зацепило Власенкова. Я подбежал, смотрю: лежит, земляк, живот распорот и кишки выбросило на куст. Глаза открыты, но уже неживые. Голова запрокинута. Вот тебе и судьба. В первом же бою.
Похоронили мы его на опушке леса. Родом он был из Верхних Барсуков.
После войны я навестил его мать. Похоронка ей сразу пришла. А я ей рассказал, как случилось все, где мы его похоронили.
Часто вспоминаю их, оставшихся на войне своих товарищей. Мы-то вот пожили, состарились. Детей народили. Баб любили. И нас бабы любили. Пожили. А они остались там, в полях, в окопах да на опушках. Молодые, красивые люди…
– Когда я вспоминаю бои на «голубой линии», меня начинает преследовать трупный запах.
Лето сорок третьего. Жара. В некоторые дни – 35 градусов. Трупы за несколько часов неимоверно раздувает. Лопается одежда. Не продохнуть. В голове начинается шум, гул. Перед глазами летают мушки. Тошнит.
А однажды, помню, нас с передовой отвели на отдых, в тыл. Отошли километра на три. Солдаты начали пошатываться. А чуть погодя и вовсе пошли как пьяные. Так действовал свежий воздух.
В то время я был уже сержантом, командиром отделения. Воевал в составе Отдельной Приморской армии, в 1137-м стрелковом полку 339-й стрелковой дивизии.
Стояли мы под хуторами Русскими на северной оконечности Таманского полуострова. И нас поддерживал женский авиационный полк ночных бомбардировщиков. Позади нас был Темрюк, за проливом – Тамань. Ночные бомбардировщики помогали нам форсировать Керченский пролив. Высадились мы в поселке Опасное.
Вскоре все затихло. У немцев была оборона мощная. Нас они дальше не пропустили. Командный пункт и НП артиллерии они оборудовали на горе Митридат – оттуда хорошо просматривались наши позиции. Время от времени вели обстрелы. Недостатка в снарядах у них, видимо, пока не было.
Мы окопались. Заняли оборону на случай контратаки.
Однажды, когда я дежурил в траншее нашего взвода, к нам на передний край пришли связисты и офицеры из штаба дивизии. Дело было ночью. Установили рацию. Сидят наблюдают. Смотрю, стали проявлять нетерпение. Говорят: «Когда же они появятся?» – «Кто?» – спрашиваю. «Кто… Наши У-2. Девчата-корректировщики».
Оказывается, наша тяжелая артиллерия вышла на позиции и готовилась обстреливать немецкую оборону. Для точной стрельбы батареям нужны были более точные координаты.
Я им тогда и говорю: «А вы знаете, что через каждые двадцать минут наши позиции облетает «ночник»?» Это у немцев был такой ночной истребитель, двухмоторный «Мессершмитт». «Ну и что?» – «Как, – говорю, – что?!» Посмотрел на меня один из офицеров и говорит: «Ты, сержант, делай свое дело. Наблюдай за немецкими траншеями и помалкивай. А тут дело не твоего ума».
И вот что получилось.
Появляются наши девчонки. Покачали нам крыльями. Полетели. Пошел самолет в немецкую сторону. И вдруг – сзади! – появился мессер. Этот ночной истребитель не гудел, как другие самолеты, а свистел. Как будто у него там не моторы вставлены, а свистки. «Ну, товарищи офицеры, вот вам и немец!» – говорю. Молчат. Молча наблюдают, ждут, что будет. А я-то уже знаю, что сейчас будет! «Передайте, – говорю, – девчатам, чтобы знали, что у них мессер на хвосте!» Связь у них с самолетом была, и по рации они уже переговаривались.
До Крыма я таких истребителей ни разу не видел. Летали они со страшной скоростью, ну прямо сумасшедшей! Ага, зашел, смотрю, трасса от него пошла в сторону наших девчат. Прошло с минуту. Мотор нашего У-2 слышен. Тарахтит. Но в небе начало краснеть. Это мы уже знали: когда ночью самолет загорается, небо становится багровым.
Офицерам я и говорю: «Вот и все». Они молчат. О чем-то только между собой переговариваются.
Но это было еще не все.
А девчата наши, смотрим, тянут, тянут назад. В тылу у немцев садиться не хотят. Самолет горит. Прямо весь пылает. Горящие куски от него отваливаются, вниз падают. Им бы надо уже выпрыгивать. Но у них, как потом выяснилось, и парашютов-то не было. И совсем чуть-чуть не дотянули, упали метрах в тридцати от нашей траншеи, на нейтральной полосе. Самолет продолжал гореть.
Тут все наши ребята вскочили: что такое? Стали смотреть. Я полез на бруствер, а ротный мне: «Куда ты?» – «Туда. К ним». – «А тебе кто-нибудь разрешал?» – «Нет. Но может быть, там кто-то еще жив». – «Если бы были живы, уже приползли бы. Ты что, видел парашюты? Нет там уже никого».
Слушаю я командира роты и вижу, что он и сам сильно нервничает. «Или ты слепой?» – кричит мне. «Нет, не слепой, но надо ж посмотреть, что там…» – «Нет! Ты должен быть здесь! В траншее!» И как запустил матюжиной на ребят! Они тоже бруствер облепили. Поддал ногой чей-то котелок и ушел. А сроду матом не ругался, слова матерного мы от нашего ротного не слышали. Старшина – да, тот, бывало, всех нас перекрестит по матушке и по батюшке. А старший лейтенант был человек сдержанный, из учителей.
Девчат жалко. Никто не приполз. Тихо все. Только самолет догорает, трещит. Ребята молчат. Ребята им, девчатам, на аэродром каждое утро цветы носили. В благодарность за поддержку. Как отчаянно они нас во время форсирования пролива с воздуха поддерживали, как колошматили немцев, это ж… я не знаю.
Прошло минут двадцать. И слышим, тарахтит, летит еще одна «уточка». Все как будто повторяется. Все как во сне. Пролетели девчата нейтральную полосу. И снова – вот он! – ночной истребитель перехватил их. Заработали его пулеметы. И опять небо закраснело. Самолет упал на немецкой территории.
Сидим в траншее, молчим. Никто уже не спит. Тут проснулся и наш старшина. Стал материться. И матерится вроде на кого-то из бойцов наших, а прислушаешься – на офицеров штабных, на дурость нашу всеобщую.
А мы сидим тихо. Ждем. Третий наш самолет летит! И вот опять думаем «ночник» появится. Слушаем: не свистит ли, проклятый? Нет, тихо. Пролетели девчата в глубину немецкой обороны. Тут зашевелились штабные офицеры.
Но на этот раз произошло вот что. Немцы пропустили нашу «уточку» через линию фронта. Но недалеко она залетела. Слышим, зенитки заработали. А зенитные расчеты у них действовали умело. Они включили прожектора, сразу перехватили девчат и начали прицельно стрелять. И вскоре сбили и третий самолет.
Час прошел – трех наших экипажей нет.