Долго караулила его судьба. То обходила, будто на потом откладывала, а йотом вроде и забывала о долгах, то миловала, то трепала опять и опять, но всегда удавалось вывернуться, изловчиться, и опять — оседлывал свою жизнь, и погонял ее, погонял., На что уж тогда, в сорок первом на Десне, или потом, когда немец неожиданно слабеть стал, отступать, приперла она его, под самое горло петлю подвела» а все же удалось вырваться и все опять сначала начать.
Сначала… Как это — сначала?
Осинок открыл глаза, но ничего не увидел. Пахло мылом и сырой, начавшей преть тряпкой. Принюхался. Запах прели был резким, приторно-кислым. Подумал с возвратившейся к нему прнвыиной злобой: знать, старуха забыла тряпку из-под таза вытащить да на тыну развесить как следует, все лень ей, ступе, Нагнуться. Видать, которые уж сутки преет,
Годы прошли, будто на быстрых конях прокатили. А не забылись вот. Спаленное долго пахнет.
«А может, и ничего, — вдруг промелькнуло у него в воспаленном сознании. — Может, и обойдется? Потаскают, постращают, поплюют в глаза, да и отпустят душу на покаяние?. Пускай, мол, доживает старик, ну его, дескать, к черту. А что мне ихние плевки? Что? Плевок, он хоть и виснет на вороту, да и это ничего, его вытереть можно. Вытер, и все. — И нет ничего. Будто и не было. А каяться заставят, так я и покаюсь. Покаюсь. Не впервой. Перед силой-то… А там?.. Там поглядим еще. Он, Михаленок-то, не навек пришел. Знаю, чего он пришел. Пришел и уйдет. Оттуда навек не возвращаются».
Но тут же ему толкнуло в голову, что оттуда и вовсе не возвращаются. А Гришка Михаленок вернулся. Вернулся… Да… и за грудки вот его уже подержал. И рубаху разорвал, гад.
И погрозился еще, что и Иван Филатенков тоже придет, и все, все пречистопольцы. «Михаленок и тот сразу налетел, — подумал Осипок, — а Иван, видать, как узнает про все, так сразу бить станет. Он всегда надо мной надсмехался, все, бывало, цеплял. А может, их встренуть? Встренуть как следует? В поле где- нибудь? В чистом месте, чтобы сховаться некуда было. А? Они ж без оружия идти будут. Без оружия, вот в чем штука… Михаленок же без оружия, значит… А у меня… Ага, вот я их на большаке и встрену. Винтовка- то лежит. Цела винтовочка. Берег. Как знал, что сгодится. Вот и долежалась до своего часа. Только бы патроны, тово, не стратились. Не отсырели бы. А то ж они точно придут. По мою душу. Придут и — как ягненка… Я им приду, мать их!..»
Осипок повернул набок свое грузное, вспотевшее тело, отдышался, собрался с силами и сел. Сил в его теле было еще много. Годы хоть и потрепали его, но сил — нет, не отняли.
Он посидел немного, встал. Огляделся. Теперь кое-что можно было уже разглядеть, если вглядываться попристальнее, не спеша. Кусты сирени неподвижно чернели в конце белой бетонной дорожки, пряча такую же белую калитку и. высокий островерхий штакетник. В небе светили звезды, редкие, крупные, как все равно вымытые осенним дождем картофелины на пашне.
Осипок встал, просунул в надорванную прореху рубахи руку и холодными дрожащими пальцами почесал грудь. Пекло там, внутри, донимало. «Да что ж теперь, — Осипок сплюнул на пол липкую, как кровь, слюну. — Будь что будет. Оно и так бывает: тучи, тучи, а дождя и не капнет».
Он сошел с крыльца, постоял возле калитки, перегнувшись через нее и вглядываясь в конец аллеи. Луна отдежурила, зашла, и теперь в ляпах, особенно внизу, ничего нельзя было разглядеть. Где-то там лежал большак, его не было видать в этой кромешности, казалось, что все там, в полях, было залито черной неподвижной водой. «Скоро начнет светать, — смекнул Осипок, — перед рассветом всегда так зрение слепнет. Будто кто дегтем по глазам мажет». Опять завыла за прудом собака. И теперь он только злорадно усмехнулся, прислушиваясь к ее вою, то набирающему высокую надрывную ноту, то падающему в басовитый гудящий рокот. Теперь он знал наверное, что нынче у них не выгорит. Ничего. Теперь он снова почувствовал себя хозяином Пречистого Поля. «Вот только винтовку нужно вытащить да проверить. Долежала до своего часа, кормилица».
Когда переезжали в новый дом, когда перевозили все свое годами долгими нажитое добро — столы, стулья, горшки, чугунки да сундуки, — Осипок первым долгом перенес сюда свою винтовку, полученную им еще тогда, в декабре сорок первого года, в Новоалександровской полицейской управе вместе с новенькой черной шинелью и голубой повязкой. Надежная была винтовочка, безотказная, ловкая, словно по его руке и плечу и сделанная. В чужой, правда, державе, да что ж с того? Сколько раз она его выручала. Из хорошей стали она сделана, хорошим деревом обделана, по хитрому уму и умелой рукой. У немцев все было хорошее. Только шнапс был дрянь. Хуже нашего самогона. «Куда хуже, — вспомнил Осипок и потер грудь. — Слабый, как брага». Шинель он поносил порядком, прожег даже в одном месте, когда выбивали из Раменского леса партизанский отряд, так что пришлось немного подрезать, подкоротить полы. Потом, когда уходил через фронт, бросил ее в болото. Завернул камень потяжелее, обмотал куском проволоки — и в прорву. А винтовочку сберег. Закрыли железом крышу, чердак глиной замазали, засыпали опилками, он сразу и перенес ее. Почистил, смазал автолом, завернул в холстинковую тряпочку и закопал в опилках под срехой в самом углу, куда только ползком и можно было проползти.
«Только бы патроны не подвели, не отсырели бы патроны, — подумал он и трюшком вернулся ни крыльцо, гремя по полу мокрыми и вывалянными в песке оборками. — Посмотрим, посмотрим еще, кто в Пречистом Поле ИСТИННЫЙ ХОЗЯИН. Думаете, вы? Вы? — Осипок сверкнул глазами в сторону села. — Э, да ваша власть только для видимости. Для отвода глаз ваша власть».
Осипок, неслышно ступая, прошел в комнаты, оделся. Отыскал в шкапчике электрический фонарик, который в прошлом году к Октябрьской привезла им со старухой й подарок дочь Людмила, так же тихо, как и вошел, вышел в сенцы. Там постоял немного, прислушался, спит ли старуха. Старуха спала. Во всяком случае, кровать под нею не скрипела и шагов не было слыхать, значит, она лежала смирно. «А там спи или так лежи, дело твое, — думал Осипок, — лишь бы в чужое дело не совалась». Он включил фонарик. Яркий свет снопиком уперся в чуланную дверь, и Осипок вначале испугался внезапной и неосторожной яркости и дернул кнопку выключателя назад. Но, постояв немного в темноте, которая после вспышки фонарика теперь казалась еще гуще и непроницаемее, снова передвинул кнопку вперед, вошел в чулан и вытащил из-под верстака небольшой зеленый ящичек. В нем он хранил патроны. Патронов было много, очень много. Может, целая тысяча, а то и побольше — он так и не пересчитал их, хотя всю жизнь собирался это сделать. Знал, что хватит, если что, хотя и сам не понимал, зачем столько-то. «А чтоб рот всем заткнуть, вот зачем», — тут же возразил он себе, эта мысль ему понравилась, и снова все внутри у него стронулось с места, закипело, заликовало.
Он поддел ногтем защелки, сгреб в пригоршню гнутые ржавые гвозди, рассыпанные сразу под крышкой, поверху, на всякий случай, и сдернул тряпицу. Пахнуло кисловатым металлическим запахом, как пахнут руки, когда берешься за старую медную ручку, за которую лет сто никто не брался. Осипок направил дрожащий свет фонарика на ровные ряды патронов и понял, что патроны сохранились хорошо, патроны у него есть, надежные.
Подумал: «Вон оно как, все отрыгнулось, все наружу поперло…»
Осипок вынес ящичек на крыльцо и тут же вернулся обратно в сенцы. Поднял с пола лестницу, приставил ее к чердачному проему и, сопя и остерегаясь, как бы не оступиться и не загреметь вниз, полез на чердак. Вскоре он вернулся оттуда, держа под мышкой длинный, облепленный опилками и клоками пакли сверток. На крыльце выключил фонарик, сунул его в карман, развернул тряпку, и в свете звезд блеснул жирной смазкой короткий ствол немецкого карабина. Едва сдерживая в себе хрипящее, рвущееся наружу надсадным кашлем дыхание, Осипок передернул затвор и злорадно засмеялся: «Вот она, Михаленок, правота моя. И власть. Настоящая. Против этой власти не попрешь. Нет, не попрешь. Попробуй только…» И закашлялся уже не в силах сдерживаться. Его било кашлем так, что выступил холодный пот, и в Пречистом Поле, должно быть, на самой окраине, слышали, как задыхается сроду так не кашлявший Осип Матвеевич Дятлов. Когда приступ прошел, он утер рукавом фуфайки мокрый рот и прислушался.
За прудом было тихо. Даже собака молчала. Видно, надоело ей рвать нутро, тешить нечисть ночную, заснула. Перед рассветом сон крепок. И ночь глаз не сомкнешь, а перед рассветом словно медом веки