ходьбы, была его усадьба. Грохнул выстрел. Дратхар кинулся в кусты и вскоре вынес оттуда огромного черного петуха. Радовский подошел к генералу, поздравил с великолепным выстрелом. Фейн сиял от удовольствия. Собака положила тетерева к ногам хозяина, преданно посмотрела на него и отвернулась, словно не желая показаться назойливой.
— Обратите внимание, — сказал Фейн, — какой у него такт! Поразительное существо!
— Да уж, такой орденов просить не будет.
Фейн потрепал дратхара по холке.
— Когда крестьяне здесь засеют все поля, дичи будет куда больше. А, Георгий Алексеевич? Вы ведь будете хорошим хозяином своих земель?
Егерь Еким, который все время находился рядом, вслушивался в их разговоры и, видимо, кое-что уже понимал. Он слушал лес. Слушать лес было его обязанностью. Сюда, на эту поляну, где дратхар сразу нашел наброды тетеревиных выводков, их привел именно Еким. Хорошо, что Еким свободно не владеет немецким, подумал Радовский. Мужики здесь живут надеждой на скорое окончание войны и на то, что, когда все закончится и уцелевшие сыновья и братья вернутся домой, они получат свою землю. Эти поля и луга, леса и поймы. Угодья, которые будут их кормить. Они и не подозревают, что на эту землю уже составлены списки владельцев с немецкими фамилиями. Нет, бывший поручик Первого русского корпуса Георгий Алексеевич Радовский не хотел бы попасть в тот список. А майор вермахта пусть решает…
Обедать они уехали в усадьбу. На этом настоял генерал Фейн.
Осмотрели дом. В саду солдаты из охраны поставили найденный где-то стол. И вскоре на нем появилась и вареная свинина, и соленые грибочки, и какие-то консервы, и бутылка коньяка. Еким достал из своего «сидора» добрый кусок деревенского сала.
— Коньяк греческий. Превосходного качества, — отрекомендовал Фейн. — Старые запасы. Взяли у новозеландцев под Молосом, когда разделали их Вторую дивизию.
Они выпили. Радовский по старой армейской привычке не оставлять капель на потом закинул свою рюмку сразу, одним броском. Фейн — в несколько глотков, при этом причмокивая губами и будто прислушиваясь к тому, что происходило внутри. Каждый новый глоток, по всей вероятности, должен был усиливать эффект предыдущего.
— Видите, мы даже пьем по-разному. — Фейн тут же налил еще по одной. — И в этом ничего удивительного нет.
Радовский старался меньше закусывать. Ему хотелось поскорее захмелеть. Но коньяк не брал.
— Я думаю, что эта наша прогулка в столь прекрасных местах — последняя.
Радовский вскинул вопросительный взгляд.
— Коньяк развязывает язык только у несдержанных, — усмехнулся Фейн и погрозил Радовскому пальцем. — А вы, господин майор абвера, упорно неразговорчивы. Ну да, ну да, служба такая… Поменьше болтать, побольше слушать. А нам, солдатам, плевать на то, что о нас подумают там… Там… — И Фейн ткнул пальцем на восток. — А им… Им, в свою очередь, плевать на нас. Что мы, уже в свою очередь, тоже вынуждены принимать как должное. К примеру, выполнять невыполнимые приказы. В ноябре прошлого года, когда мы прибыли сюда, на Восточный фронт, из Африки, за пять дней боев моя дивизия потеряла семьдесят два танка. Танки были выкрашены в желтый цвет. Нам даже не выдали белой краски, чтобы изменить африканский камуфляж на русский. Говорят, русские бронебойщики называли наши панцеры зебрами. Они хорошо были видны на белом снегу. Зимой белая краска в вермахте была в дефиците. Легче было раздобыть дюжину хорошего французского или вот такого, греческого коньяка, чем банку белой краски. Никто из личного состава не получил зимнего обмундирования, за исключением танкистов. Им выдали шерстяные свитеры, перчатки и подшлемники. К первым числам декабря, когда русские контратаковали по всему фронту, мы имели в строю всего тридцать семь танков. Во время марша на Афины и под Молосом мы не имели безвозвратных потерь в бронетехнике. Весной на шоссе Вязьма — Юхнов при столкновениях с конниками генерала Белова и пехотинцами генерала Ефремова мы потеряли одиннадцать танков и семь бронетранспортеров. Шесть танков сгорели и взорвались вместе с экипажами. И вот, похоже, я дождался перевода. Приказ о присвоении мне очередного воинского звания «генерал-лейтенант» уже в пути. Приказ о переводе, должно быть, тоже. Только вот куда, неизвестно. Признаться, готов хоть к черту в пасть, но только подальше отсюда. Восточный фронт… Восточный фронт…
— Для меня Восточный фронт — родина.
— Фронт не может быть родиной. Даже учитывая ваши особые обстоятельства.
— Другой у меня нет.
— Почитайте еще что-нибудь, этого своего очень русского поэта.
—
— Вот за эти строки стоит выпить по полной рюмке. — И Фейн повторил: —
— Николай Степанович Гумилев был офицер. И умер как офицер. Но убит был как поэт.
— Россия… Россия… Россия… Глина, дожди… И офицеры, которые пишут роковые стихи. Удивительная страна.
Коньяк не брал. Бутылка уже опустела. Но тут же появилась вторая, точно такая же. Дратхар лежал под кустом сирени и самозабвенно то грыз, то лизал говяжью кость, откуда-то принесенную для него предусмотрительным Екимом. На яблоне на плетешках висели убитые тетерева. Дратхар несколько раз вставал, подходил к ним, осторожно нюхал и снова уходил под куст сирени, где ждала его недогрызенная кровавая кость.
Вскоре генерала Фейна увели на отдых в дом местного старосты. А Радовский решил, пока не стемнело, сходить на кладбище.
Когда он вышел за село, навстречу с поля шли две женщины. Одна из них еще издали пристально взглядывала на него. Что-то знакомое, из детства, мелькнуло в ее сдержанной, растерянной улыбке, в неутраченной осанке, в наклоне головы. Поравнявшись, женщины поздоровались с поклоном. Он ответил.
Кладбище открывалось левее. Он свернул. Дубовая аллея уже сомкнулась вверху над дорогой, вымощенной булыжником, собранным в окрестных полях. И дубы сажал, и дорогу мостил дед, отставной батальонный командир Белозерского полка 11-й пехотной дивизии генерала Чоглокова. Во время штурма Вязьмы в октябре 1812 года дед шел в одной колонне с генералом. Картечь их пощадила. В каминном зале на стене под портретом деда висела его сабля. В детстве он любил ее разглядывать. Вытаскивал из ножен тяжелый клинок с широким долом, отливавшим синевой хорошей стали. Рукоять, покрытая кожей, основательно потертой. На гарде и боковых витых дужках остатки позолоты. Головка рукояти, слегка изогнутой, была украшена растительным орнаментом и вензелем императора Александра I. Свой первый офицерский чин дед получил в 1810 году, в царствование Его императорского Величества Александра Павловича. Где теперь она, та дедова сабля, которая дошла до Парижа? Которая была в деле не только здесь, под Вязьмой и Малоярославцем, но и на льду Березины и под Вильно.
Дубы стояли двумя ровными шеренгами, образуя уютную аллею. Каждому из них было более сотни лет. Корни, выступая из земли мощными вздутыми жилами, так стеснили и без того узкую мощеную дорогу, что местами она уже терялась, выщербленная, вытесненная этой природной волей поглотить, растворить и превратить в прах все, кроме живого. Радовский шел по остаткам мощеной дороги и чувствовал под своим шагом, как корни дубов, переплетаясь, прочно удерживают свою территорию. Здесь все принадлежит им, этим дубам. Здесь жили они. В конце аллеи темнели очертания однокупольной церковки. Колокольня стояла отдельно, левее, и ее белую стройную свечу Радовский пока только угадывал. Дубы своими могучими ветвями с плотной листвой, еще по-летнему зеленой, не тронутой дыханием ранней осени, закрывали ее. Удивительное ощущение испытывал Радовский, проходя по этой старинной дедовской аллее. Как будто он шел по дому, через анфиладу комнат, вдыхал запахи родных углов, а там, где-то впереди, была главная