быть там и видеть все, что будет происходить». Не хотела Зоринка слушаться мать – весь народ идет к капищу Хорса, а если идет народ, значит, недаром. И все же вынуждена была покориться. Как поедет в Черн без челяди, без защиты в пути? Когда же поселяне, которые шли через Веселый Дол, рассказали ей, что в жертву богу принесут Ласкавицу из Колоброда, и мать не смогла удержать. Улучила минуту, вывела за ворота коня – и только ее и видели. Пригнулась к луке и, словно буря, понеслась опушкой, а там лесом. «Неужели это правда? – спрашивала себя. И не хотела верить. – О боги! Возможно ли такое, чтобы жребий пал на Ласкавицу?»
То ли боялась Зоринка, то ли не могла поверить слухам. Ой, горе какое, жалость безмерная! Такой веселой красавицы ненаглядной не станет. Как же так? Почему? Боги всесильные! Всего лишили вы Зоринку: не в радость ей стала жизнь в Веселом Долу, не может соединиться с Богданкой и не надеется, что когда- нибудь ее отдадут за него, теперь забирают и Ласкавицу. Разве справедливо? Девушка эта стала для Зоринки единственным утешением, опорой и надеждой в жестоком мире. Ласкавицей прикрывалась она в Колоброде от отрока-нелюба. Родители радовались, что дружба Зоринки с Ласкавицей станет тем мосточком, через который Зоринка подаст руку ее брату. А она думала и надеялась на другое: Ласкавица убережет ее, Ласкавица не только отрада для истосковавшегося по доброму слову сердцу, она – спасение.
И вот на тебе: боги забирают Ласкавицу.
Чувствовала себя, как на угольях, добравшись к капищу и очутившись среди толпы. Силы почти покинули ее, пока ждала. А дождалась, холод заполонил сердце: в сопровождении старух и княжьих мужей шла все-таки Ласкавица.
Лучше бы не видеть всего, что произошло. Девушка не хотела идти в шатер. А там закричала таким страшным, нечеловеческим криком, раненой птицей выпорхнула из шатра. А у Зоринки волосы поднялись дыбом. И хотела что-то сделать, и не могла. Страх сковал ей руки, ноги, лишил дара речи. А пока приходила в себя, Ласкавица снова предстала перед тиверским народом, только теперь уже не плакала и не молила о спасении, лежала на носилках бледная, тихая и спокойная. Зоринка уже не могла смотреть, что будет дальше. Вернулась к привязанному коню – и в Веселый Дол.
Дома застала только челядь. Никому не пришлось объяснять, где была, почему пошла против воли родителей. Челядницы проводили ее наверх и уложили, посочувствовав, что на их горлице лица нет, не иначе, чем-то напугана. Зато когда появилась на подворье мать Людомила, пришлось выслушать нарекания и попреки. И недостойна она рода своего, и неблагодарная. Мать вон как о ней заботится, хочет уберечь от беды, а дочь только то и делает, что сует свою неразумную голову куда не следует, того и гляди, сама на себя беды накличет.
Выговаривала дочери и плакала. Поэтому Зоринка больше отмалчивалась. Когда же мать заговорила о хлопотах, не сдержалась, поднялась с ложа и сказала:
– А не кажется ли матушке, что эти хлопоты и заставляют быть такой? Неужели вы не видите: я не живу в тереме отца своего, а отбываю наказание! Мне не вольно поехать, куда хочу, не вольно и сердцем избрать, кого хочу.
– Что сделаешь, если так получилось? Думаешь, меня это радует?
– А теперь пусть матушка знает, стало еще хуже: в жертву Хорсу принесена моя подруга из Колоброда – Ласкавица. Поэтому прошу ни этим летом, ни следующим не тревожить меня и не хлопотать обо мне. Объявлю траур по Ласкавице, и ни за Богданку, ни за того отрока из Колоброда замуж не пойду. Слышали, от лета и до лета никого не желаю видеть!
XX
Прошла одна, вторая, пошла уже и третья седмица, как предали огню хозяйку этого не такого уж и безлюдного жилища, а Миловида никак не привыкнет к тишине, поселившейся в покоях княгини, никак не свыкнется с положением, которым наградила ее покойная. Все идут к ней, кланяются до земли, как не кланялись, может, и Доброгневе, а потом спрашивают, куда девать овец, которых не стоит оставлять на зиму из-за нехватки корма, как быть с сыром и маслом, собранным за лето, с молоком, которое надаивали ежедневно. Вроде как нарочно идут, идут и спрашивают, идут и спрашивают, а Миловида, удивляясь вниманию челяди, краснеет. Один раз отговорится советом: «Подождите, приедет князь, он скажет, как быть», в другой – мучительно колеблется, не решаясь сделать по-своему: «Делайте так, как делали до сих пор». Знает, это плохо, рано или поздно почувствуют ее слабость и не станут обращать внимания на ее приказания. «Это не хозяйка, – скажут, – а так себе, непонятно что», – и будут делать и поступать, как кому на сердце ляжет. Однако отважиться быть хозяйкой в родовом доме князя тоже не может. Почему-то ей боязно, откуда-то приходит страх, в сердце поселяется неуверенность, что все сказанное князем правда. Может и так случиться: потешил сказкой и исчез, покинул ее, словно сироту при дороге: хочешь – верь, хочешь – нет. Откуда же взяться вере и уверенности, если слышала только слова, а дела не видела?
Такая печаль ходит следом, такая тревога закрадывается в душу, что сердце обливается кровью от жалости к себе. А князя все нет и нет. Говорил: «Готовься к тризне по матери. Я отдам жертву богам и вернусь». А не появился в Соколиной Веже, сына Богданку, вишь, прислал вместо себя, чтобы проводил бабку в последний путь, собрал плакальщиц да и сам поплакал перед тем, как предать тело огню. Богданко и выполнил, что велел князь. Однако делал… делал все так, будто ее, Миловиды, и нет. Если приказывал, то кому-то, а не ей, если спрашивал, снова-таки не у нее, а у кого-то. Как же после всего этого будешь хозяйничать, будешь уверенной, что тебя оставили здесь за хозяйку? Если бы не челядь и не ее постоянное напоминание о делах, давно бы оставила терем и пошла куда глаза глядят. Отчего челядь так подозрительно добра и слишком заискивает перед ней? То ли боятся новой хозяйки, то ли хотят, чтобы ключница Миловидка оставалась в Соколиной Веже хозяйкой. Вот и сегодня. Встретила Миловидку одна мастерица и не отпустила, пока не уговорила пойти к ней и посмотреть, хорошо ли, так ли делает: «Не первый раз шью, – говорила, – для князя, для княгини, их детей. Но то, что заказал сейчас, совсем другое. Пусть молодая хозяйка посмотрит и скажет: все ли хорошо сшила. Она была в ромеях, много видела, а это убранство не ромейское ли?»
Ей показали не диво какое-то, всего-навсего корзно. Но сшито оно было не из тиверских, а из ромейских тканей: верх – светло-синий, подкладка – пурпурная. И обе ткани такие яркие, так радовали своими красками, что не залюбоваться их красотой было нельзя. Да и шила, по всему видно, настоящая мастерица. Когда накинула Миловиде шитье на плечи и поставила перед зеркалом, не только глаза, уста открыла Миловида от удивления и невольно вырвалось у нее привычное: «Ой».
– Корзно понравится князю, – сказала погодя. – Ваша правда, мастерица, такую одежду только ромейские императоры и носят.
– Правда?
– Правда. Живого императора не пришлось видеть, а на картинах, в церкви видела.
– Спаси тебя бог, дитя, за доброе слово. Спаси бог! Я давно присматриваюсь к молодой хозяйке княжьего очага и вот что хочу сказать: если будут на то ее воля и желание, могу сшить ей наряд к