что совмещают со стальной неудержимостью впадины и выступы обстоятельств мнимых и явственных, и даже опоздания предопределены на этом вокзале, когда покупаешь бумажный клочок, где судьба и перемены. Замедляется наконец вращение дней и вовсе переходит в горизонтальное стремление и хладность стекол. Я ведь не всегда жил в поселке под Питером…
Однажды январские ветры с побережья превысили допустимые пределы, совершили недозволенное и разметали нас, живших в приморском городе, по иным весям и судьбам. Безмятежное и несуетное существование с Любовями и изменами, закатами и необременительными обстоятельствами, выполнением каких-то обязанностей, произрастание на звенящих и зыбких латвийских дюнах должно было прекратиться. И оно прекратилось. Мы все, подхваченные этим ветром, уносились по разным географическим точкам державы, кто позже, кто раньше, и Боже упаси, чтобы там было море. Большая река еще куда ни шло. Или озеро.
Место пребывания бывшего спасателя Зеги было старым русским городом о пяти заводах, двух реках, протекавших меж холмов, на которых высились церкви, блиставшие после прошедших мировых праздников. Я долго осматривал и воспринимал город нового обитания Зеги, прежде чем решился позвонить ему из уличной будки. Он тотчас взял трубку.
— Ну ты чего? — спросил я.
— Кое-кто из Питера? Ты-то чего? Или это не ты?
— Имею желание встретиться. Семья не против?
— Семья… Я тут вообще размножаюсь. Михрютка опять на пятом месяце. Заходи. Нам всякие уроды в радость.
— Уже захожу…
Зега переехал сюда вместе со всей мебелью, которую получил в наследство. Более ничего. Новая его квартира была на четвертом этаже. Та же — на первом. Но расположение комнат таково, что преступно повторяло предыдущее жилище, и, естественно, все было обустроено как на побережье. В большой комнате стенка со всевозможными книгами. Зега тотчас поставил пластинку на вращающийся диск. Под эту музыку мы часто коротали долгие зимние вечера. И вот уже грибы, капуста, огурцы, рыба и хлеб.
— Я, дяденька, вегетарианец.
При этих словах Михрютка грустно вздыхает.
Зега все длит былую привязанность, уводившую его когда-то в сопредельные миры, — живопись. Но традиции и жизненный уклад не слишком изменились. Остались прежними и стены квартиры, и ее углы, и все свободное пространство комнат. Квартира как бы переместилась со всей своей начинкой из одного города в другой. И только водорослей на песке после отлива нет…
— Этого нельзя к себе подпускать. Страшно… Нельзя, — шепчет он ближе к утру, когда уже все вспомнили и перемыли камни-окатыши, что лежали до поры в кладовых краткой и нездешней памяти. Казалось бы, чего нельзя? Жизнь была. Ну пили там винище, ну блудили, ну художества всякие. Но ведь молодые! Но ведь и сейчас не старые.
— Зега, — зааукала половина, высунувшись в коридорчик, и, когда заполучила мужа, испуганно и отчасти возмущенно, но по-совиному все же и тихо потребовала абсолютной и непреклонной тишины. Потом шлепнула своей дверкой. Там, за этой дверкой, находилось все продолжение Зегиного рода.
Часы укоризненно крякнули четыре раза.
— Ну вот тут тебе постелено. У оконца. И сюрприз на счастливые сновидения. Держи. — Зега лезет в секретер, открывает одну коробочку, другую. Я выбрасываю руку навстречу не то железке, не то колечку какому-то. Ловлю, как мячик для пинг-понга. Ключи…
— А ты искал тогда. Стекло оконное выдавливал. Ходил вокруг до полуночи. У меня же и выронил, на диванку. Как спал нетрезвый, так и выронил. А я переезжать стал, отодвинул мебель, и вот они. Ключики…
— Ну чудно. Чудно, Зега. Спасибо тебе.
Я сжимаю ключи в ладони, ложусь одетым, поверх постели.
— Ну, спокойной ночи, Зега. Завтра большой день. Зега щелкает выключателем и топочет к жене. Потом сопит за дверью.
Я лежу в комнате, где каждая пустяковина так знакома, сжимаю в затекающей ладони ключи от своей квартиры, которая и вовсе неподалеку… Я лежу долго и уже засыпаю, когда скрипят дверки на мебельном монстре. Сквозь смеженные веки я различаю, как они раскрываются то тут то здесь, но потом почему-то не останавливаются там, где по всем физическим законам должны остановиться, а возвращаются назад. Одни захлопываются вовсе, беззвучно, безучастно, а другие все ищут что-то, вращаются на далеко не призрачных, но все же осях, осязаемые, но нездешние. И в них свой ритм, с синкопами и плавным течением. Потом настигает меня слепой утренний свет, и уже совокупность музыки оживших деревяшек и времени постижения зла заставляет встать и подойти к окну…
А там белое поле. Мой товарищ, несомненно, остановил свой выбор на этой квартире оттого, что окна выходили здесь на вот это белое поле. А если не было свободы выбора жилой площади, значит, тот, что наверху, доглядел и подправил…
«Иди ко мне», — говорит оно. Я пробую раскрыть окно, но рамы заклеены намертво. А ведь есть и другие двери.
Но старые хозяева квартиры оставили столько замков после себя, столько запоров, а Зега, естественно, добавил еще один, и как же без него? Хитроумные защелки и стальные язычки погубили дело. Зега проснулся…
— Ты чего? Куда? Ночь…
— А!? — очнулся я.
— Куда, говори? Чем обидел?
Я обнаруживаю себя в коридоре, в мятой одежде, с ключами в руках, силящегося разобраться в запорах, а Зега в халате, рядом, и половина выглядывает расхристанно, и дети готовы заорать.
— Тут такое дело. То ли пол кривой, то ли перекосилось чего. Дверки вот на стене раскрываются. Напасть такая. Я вот вас! — кричит Зега и рвет газету на затычки. И тогда я шагаю к своей постели, падаю как подкошенный и засыпаю до полудня…
Рано утром Зега идет на службу. Я просыпаюсь, до вечера слоняюсь по квартире, леплю для детей из пластилина, выдерживаю собеседование с супругой, принимаю ванну, переодеваюсь и сияющий, годный к дальнейшим воспоминаниям встречаю Зегу и увлекаю его в ресторан «Океан», что естественно и необходимо.
Я просыпаюсь ночью на своем диванчике. Иду на кухню, пью желтую воду, опять ложусь и начинаю — сравнивать два города. Отличий маловато. Те же троллейбусы в шесть маршрутов, те же улицы с неуловимым искусом двориков, то же стилевое единство, то есть неединство, площадей, рынков и переулков. Все остальное — реалии времени. Тот же драмтеатр имени… И тут неслышно стали выпадать затычки из дверок. Но что-то не сложилось на этот раз. Не так. Не вовремя. Не совпало и миновало. Я уснул…
Следующим днем я хотел было уезжать к югу, и поезд сыскался в пятнадцать сорок, но Зега обиделся, стал говорить о пельменях, которые замысливала жена давно, да все руки не доходили, а Зега в своем вегетарианстве ей не товарищ, а со мной бы она отвела душу, натрескалась…
Пельмени были назначены на девятнадцать ноль-ноль, а до до той поры мы отправились всяк по своим делам. Зега — опять служить, хотя бы часов до трех, а я — вновь в город, обдумывая, как бы поосновательней и ловчей врасти после в никчемность обстоятельств.
Часам к восьми я вернулся. Пустырь перед домом. Окна. Все отчетливое. Так и должно быть. Так и записано.
…Когда ночью выпали толстые затычки из шкафов, я все понял. Эти шкафы сошли с ума еще там. Там, где сладкоголосые ночи юности сводили с ума даже мебель. И вот теперь, слушая посреди России музыку сумасшедших дверок, я решил понять, есть у Зеги талант или нет. А если талант отсутствует, то принять какие-нибудь меры, чтобы он не докучал более цивилизации. Например, дать ему денег.
И я начинаю вызывать из мрака Зегины картинки, которые обильно рассеял по стенам. И довольно быстро нахожу способ определения таланта. Часть работ светится. То там то здесь, то больше то меньше. И, приближая призраки вещественного мира велением воли, я оживляю их и разоблачаю, как судья грозный