Несмотря на годы, Матвей Иванович еще мог десяток раз подтянуться. Даже, наверное, пробежать стометровку без одышки и колотья в боку. Хотя он уже очень давно не бегал без крайних на то причин. Но было и другое. Дрожь в руках. Ощущение мелкого, колкого песка в локтях и коленях. И тупое, саднящее нытье под ребрами. Матвей Иванович был очень стар. Но старость до сих пор ощущал скорее его разум, чем тело. Конечно, в пальцах нет прежней быстроты, и бессонная ночь дается куда тяжелее, чем лет двадцать назад. Всё чуть хуже, медленнее, больнее. Но – всего лишь чуть. Он и представлял себе старость именно так. Тело, послушный механизм, устает, срабатывается. Дергается, дрожит, скрипит шестернями. Каждое утро скрип чуть слышнее, сильнее вкус гнили во рту. Но механизм работает. А потом слетает шестерня – и всё. Стоп.
Почти всю свою жизнь Матвей Иванович был здоров. То есть не ощущал своего тела. Надеялся, что и отказа его не ощутит. Просто однажды качающий кровь насос станет или лопнет сосудик в мозгу, и мир остановится. Так пуля останавливает бегущего. Но в последние пару лет понял, что может быть и не так. Умирать можно медленно. Каждый час ощущать, как вытекает из тебя жизнь, и часов этих может быть много, невыносимо много. Всю свою жизнь Матвей Иванович был ее хозяином. И потому хотел стать хозяином своей смерти.
Он никогда не чувствовал себя солдатом. В войну был добытчиком колец и портсигаров. Выживателем. Потом тоже был искателем, добытчиком, охотником, стрелком. Специалистом по выживанию в кабинетной войне. Но не солдатом. Никогда не воевал за что-то. Только за кого-то, и этот «кто-то» всегда был он сам, и никто больше. В сорок четвертом, когда аковская лесная война полыхала вовсю, под Бобруйском он подстрелил двух поляков. Одетых в штатское, но с оружием. Шли зачем-то на восток по глухой лесной дороге. Говорили по-польски, потому он, уже третий день карауливший дорогу, не задумывался. Пропустил. Подождал, пока отойдут метров на пять. Первый поляк побежал уже с пулей между лопаток. Через три шага, споткнувшись, упал в лебеду на обочине. Второй успел обернуться, перекинуть из-за спины автомат, но выстрелить не успел, опрокинулся навзничь.
Матвей затянул обоих за куст, выпотрошил карманы. У них оказались документы солдат армии Берлинга, собранной имперскими властями по лагерям и тюрьмам, армии поляков, которым обещали свободу за пролитую ради империи кровь. Больше у них не оказалось почти ничего, даже портсигаров и часов. У одного в тощем сидоре оказался пухлый исписанный блокнот. Вечером у костра Матвей полистал его от нечего делать. Стихи, выписки. Польский, немецкий, русский язык. Неразборчивый, неровный почерк. Высохший цветок между страниц. На самой первой странице было написано по-русски: «Мужчина может жить, как хочет, но умирать должен, как мужчина». Матвей в бумаге для самокруток не нуждался и потому выбросил блокнот в костер. Много позже он встретил эти слова опять. Заказал книгу – тонкий томик стихов, – посмотрел на имя и даты: родился, вырос, учился, служил. Пропал без вести. Автор в тридцать девятом воевал с имперскими войсками под Львовом, в сорок первом дрался с роммелевскими «лисами пустыни» под Тобруком, а в сорок четвертом оказался в лесу под Бобруйском.
Матвей Иванович не хотел умирать на больничной койке. И не видел смысла в том, чтобы без повода приставлять дуло к виску. Просто теперь он перестал рассчитывать на завтра и хотел сделать сегодня всё для того, чтобы это «сегодня» удалось. А завтра – завтра можно встретить с автоматом в руках. Если повезет, послезавтра не будет вообще. Судьба дала ему шанс умереть так, как он хотел.
Машинный двор, на котором ремонтировали «Пантеру», был километрах в пятнадцати от Сергей- Мироновска. У въезда в Сергей-Мироновск Дима и нашел свою первую «тридцатьчетверку». Толстяк подвез его, Ваню и Павла, веснушчатого верзилу-«эскадреро», на «Жигулях» и снабдил стремянкой. Стремянку приставили к пьедесталу, забрались на танк, постучали разводным ключом по люку, сбивая слои краски, – и обнаружили, что люк даже не заварен, а прихвачен расплющенными болтами. Срезать их было делом пяти минут. Когда готовили газосварочный аппарат к работе, явилась местная милиция. Павел слез с пьедестала, показал им удостоверение, и местная милиция исчезла. «Тридцатьчетверка» оказалась вполне исправной, ее поставили на пьедестал, даже не слив масла из системы охлаждения. Танк стянули трактором, и к вечеру над ним уже корпели механики.
Машинный двор теперь стал полностью похож на парк танкового полка. Откуда-то наехало «уазиков» и темно-табачной раскраски «КамАЗов», вокруг засуетились новые люди, большинство с разномастным оружием, не только с «калашниковыми» и охотничьими ружьями, но и с немецкими «шмайсерами» и винтовками, с аковскими «стэнами» британской военной выделки. Вечером Диму вызвал к себе Матвей Иванович и, показав на двор за окном, заполненный танками, машинами и людьми, спросил:
– Нравится?
– Ничего, – ответил Дима. – Как в кино.
– Я думаю, кино про это еще будет, – заметил Матвей Иванович. – А пока нету – держи.
– Спасибо, – сказал Дима нерешительно, глядя на пистолет в своей руке.
– Пожалуйста. Если нужна кобура – у Вани есть лишняя. У него же, кажется мне, есть и десяток-другой патронов к парабеллуму. Должны подходить и к этому. Хорошие патроны нужно беречь, правда?
Пистолет пригодился Диме очень скоро. Гораздо скорее, чем предполагал Матвей Иванович.
Новость о том, что комитетчики арестовали целый вертолетный полк с каптерками, сторожевыми собаками и бухгалтерией, распространилась быстро. Благо распространяться было в особенности некуда – армия была в полтора раза меньше спецназа с милицией и пограничниками. Офицерам платили меньше, чем водителям троллейбусов, и из семи составлявших наземную армию дивизий боеспособна была только одна, составленная из наиболее прилично выглядевших частей и гордо названная «дивизией быстрого реагирования». Названная справедливо – только она могла по тревоге развернуться по старому имперскому нормативу – за двенадцать часов. Остальным требовалась неделя.
Офицеры там были скорее кладовщиками, присматривали за старым имперским оружием, еще не распроданным на Ближний Восток, в Африку и Южную Америку. Армия сидела без топлива и запчастей, всех наличных запасов мазута хватило бы на пять километров каждому танку и бронетранспортеру. На учения, еще регулярно проводившиеся, ради экономии топлива водители бронетехники шли пешком с картонными ящиками на головах. В ящиках прорезали узкие дыры – «для имитации обзора из танка». Если что-нибудь ломалось, разбирали соседнюю машину, делали из пяти танков три, потом один, а этот один, подкрасив, продавали в Марокко.
Впрочем, танковых запасов, оставленных империей, при нынешнем темпе продаж по самым скромным подсчетам должно было хватить еще лет на десять. Республика была первым имперским бастионом по пути на Запад. Постоянно воевавшая империя любила свою армию. По крайней мере ее офицерство. Офицеры, особенно служившие на пустынных окраинах, имели шанс заработать выслугу в тридцать лет и получать после этого пенсию больше средней имперской зарплаты. И к тому же квартиру – в любой части империи, кроме двух ее столиц. Отец же нации сделал их просто чиновниками, со скудной зарплатой, с пенсионным возрастом, а не с выслугой, безо всяких квартирных и прочих привилегий. Кладовщиков у него хватало и без людей в погонах. Холили и пестовали одну только дивизию быстрого реагирования. Там офицеров даже снабдили «лэптопами». Армия не любила отца нации. А он ее боялся.