— Их, лиходеев эфтих, на чернотропье, беда, как много!

— То разбойннчки, а не разбойники! — возразил Иван. — Разбойников ишшо в самой Московии поискать надобно — не един обоз, всю Русию грабят. Живота от их ни служилым, ни молодшим, ни черным людям.

— Мужикам — сума, князьям — терема. Наш воевода супротив них дитя андельское.

— Тожа ангела нашел! — сплюнул Иван.

— Истинно верно.

— Подале от Москвы народ-то честней будет..

— На Москве-от, сказывают, бояре измудряются — земчуга разны да каменья носют, на простынях спят! Замест пуговиц брульянты пришивают. Каждая така пуговка столь стоит, что всем служилым Кузнецка и за сто лет не выслужить.

— Да ну?! — удивился Омелька. — Ужли така богачества на свете быет?

— Вот те и ну! Бояре, кои в золотных возках ездют, и не помышляют, сколь мужиков по всей Русии с голодухи-то пухнут. Невдомек им, вишь ты, что наш брат завидует не то что жизни боярской, жизни кучера его, а и жизни боярского рысака, коего по приезду и почистят, и поставят в крытую конюшню и овсом накормят. А сколько бедняков и такой крыши над головой не имеют. Вот в законе божьем писано, что пред богом мы все одинакие. Боярин меды пьет да жаркое кушат, а мужик евоный опричь рыбы ничего не знат. По весне-то кора с березы — вот хлеб мужицкий.

— Честность-то ваша от бедности. Всяк честен, покуда взять неча, а как власть обрел, честность ту ровно корова языком слижет, — засмеялся Козьма нутряным булькающим смехом. — Кажный об честности да об равенстве кричит, кто на нижней ступеньке стоит. Потому как завидки его берут к тому, который повыше. А как сам на ту ступеньку вскарабкался, так уж и крик ему совсем ни к чему, и дум об этом самом равенстве — никоторых. Кричим-то об честности да об равенстве, а мыслим-то местоположением с теми, что повыше, поменяться. Иде оно, равенство-то, в чем? Чтобы все с худяком Омелькой равные стали али ровней воеводе? А может, самому думному боярину? Молчите?! То-то и оно. Не было его, этого самого равенства, и быть не должно!

— Эх, жисть, гужом те подавиться! Хужей, чем при Владиславе Жигимонтовиче, сынке польского круля.

— Смута по всей Русии, пожоги да смертоубийства. Приписные крестьяне бегут, тоже и поместные. Иных хватают, бьют нещадно и опять же в прежнее тягло — к помещику али в казну. А иншим счастливится, особливо тем, которы утекли за Дон — в Сечь али к Зимнему морю в ушкуйники подались. Оттеда их ни Сыскной приказ, ни помещик достать не могет. Многие нонеча в нетях.

— Да што, мужики! Не токмо они — стрельцы московские и те крамолятся. Годами вроде нас ни полушки жалованных не получают. Тоже лютуют. Шубам боярским нонеча за Москву-реку ездить опасно. В Ростове, слыхать, не довольны, в Коломне, слыхать, не довольны, в Нижнем Новгороде вовсе — котел кипит.

— Ну, будя молоть облыжно! — оборвал Козьма. — А то этак, чего доброго и до государя доберетесь. Вас послухать, так на Москве одни живорезы да головники. Что ни боярин — то душегуб, что ни воевода — мздоимец. Токмо мы хорошие. А кому не ведомо, что казаки — шарпальники первеющие? Искони сие ведется. Исстари государям от казачишек одни беспокойства. Добро еще коли страсть казачью ко разбою удается на дела благие поворотить, как сие с Ермаком Тимофеевичем случилось. Ан редко казачьи дела для ради Русии служат. Чаще бунты от казацтва бывают. И учиняется гиль с таких вот разговоров.

Он говорил как человек, не до конца уверенный в своей правоте.

— Будешь шарпальником, як нужда пристигне, — заиграл желваками Куренной. — Мы ли придумали казачество наше? Чи не знаешь, шо по породе сие ведется? У боярина и сын боярин, у казака казак родится. У мене вот уся родова казацкая: батько казак булл, дидко — також, можа ишшо и пращур мий саблей хлиб зароблял, а уже мене сам бог велел шарпальником быть.

— Словеса ваши бубновым тузом[54] пахнут, — отмахнулся от него Козьма, — прослышит воевода про разговоры эти, мигом на чепь да в подклеть, а посля того — в ссылку. Воеводский суд короче вздоха. Не заздря Тимофей свет Степаныч под съезжой-то избой подвалы изрыл, ни един не пустует.

— Это каки таки подвалы? — с напускной простоватостью поинтересовался Иван Недомолвин. — Это в коих Тимоха в мордобое да в допросах с пристрастием изловчается?

Пятидесятник метнул на Ивана недобрый взгляд, словно горячей смолой мазнул.

— Не казацкое это дело — разговоры разговаривать! — рявкнул он со внезапной злостью на плюгавого Омельку Кудреватых. — Казаки мы, вои, ратники — не бахари какие, не шпыни балаганные! И без нас болтунов премного, а раньше и того больше было, ныне уменьшено — языки им урезают да в ссылку. Бунт-то ваш на коленях! Ерои!

— Я-то што, как люди бают, этак и я, — забормотал Омелька, сделав глупое лицо и прячась за спину Ивана Недомолвина.

Казаков словно взорвало. Заговорили все разом, горячо и невпопад.

— А ты нас не началь и не пужай! На кажен роток не накинешь платок.

— И ссылкой нас не стращай! Надивились мы тут на всякое…

— Не бойсь, мужики! Дале Сибири все одно не сошлют.

— А хужей нашего Кузнецка, вот те крест, не найдется. Самое что ни на есть загиблое место. Запихали нас сюды, ровно в гроб, заживо. А сказать слово поперек не моги, так сразу же тебя и на чепь.

— Оченно не любят правду в глаза управители наши, — бил себя в грудь Иван.

— Неча, мужики, брусить, надоть сесть в бест[55].

Эх, победные головушки[56] — казацкие!

Они на бой и на приступ — люди первые, а ко жалованью — люди последние…

Казаки распалялись все больше — даже не слышали, как к берегу причалил ялик и из него вышли оба воеводы — Боборыкин и Аничков, а с ними боярский сын Бажен Карташов. Оприметив бурно расходившуюся сходку, Тимофей косолапо двинул в сторону толпы. Постоял позади казаков, слушая, кто и как говорит, а затем раздвинул сильным плечом толпу. Поискав глазами Ивана Недомолвина, схватил его набрякшей пятерней за горло:

— Ты что, сучий сын, гиль заводить?!

И вдруг заорал во все горло:

— Взять его за приставы! В подклеть смутьянщика, в железы!

Лицо Ивана налилось кровью, он пытался высвободиться из тисков душившей его воеводиной руки.

Толпа колыхнулась и сдвинулась теснее. Замелькали кулаки. Воеводу гнули к земле. Он стряхивал кого-то, бил в чьи-то потные лица, но сзади на него навалилась тяжесть нескольких напряженных тел. Его били под ребра и в грудь, били яростно, а потому бестолково. Осипа Аничкова и пятидесятника, вяло пытавшихся защищать воеводу, отшвырнули прочь. Боярский же сын Бажен Карташов даже не пытался остановить казаков. Втайне он был доволен случившимся. Он, как и все казаки, полной мерой хлебнул лиха от воеводства обоих Боборыкиных.

…Три дня не выходил воевода из дому. Воеводиха меняла мокрые полотенца на синяках его и подтеках. Перемогая боль под ребрами и в груди, диктовал воевода дьячку челобитную, кою адресовал он дядюшке своему, воеводе томскому Федору Боборыкину:

«Господину Федору Васильевичю Тимофей Бабарыкин, Осип Оничков челом бьют. В нынешнем, господине, во 128-м году июня в 4 день пришел, господине, к нам в Кузнецкой острог ис Томсково города сын боярской Баженко Карташов с Томскими служилыми людьми. И мы, господине, служивым людем велели острог ставити за Томью рекою на угожем месте, у пашен и у сенных покосов и у рыбные ловли, где бы государю прибыльнее, наперед бы не переставливать. И служивые люди нас не послушали, за Томью рекою на угожем месте острогу не ставят: нам де пашни ненадобны, добро де нам старое место. И мы, господине, хотели послать с отписками к тебе в Томской город, и они, господине, прислали к нам ото всех служивых людей Иванка Недомолвина; и Ивашко Недомолвин сказал: мы де вам с отписками в Томской город отпустить неково не дадим, у нас де отрежены мимо Томской город свои челобитчики 4 человека, а Томской

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату