«Писан на Москве лета 7129-го октября в 3 день».
На обороте красовалась выведенная полууставом витиеватая роспись:
«Дьяк Федор Апраксин».
У Тимофея будто гора с плеч свалилась. Даже зубы перестали стучать. Слава те, господи, пронесло! Не на чепи, не в железах отбудет грабитель ясачных Тимошка Боборыкин.
Тимоха-хват догадывался, что стоны ясачных долетели-таки до ушей думных бояр. И учинили бы сыск бояре, да, к счастью воеводы, Сыскной приказ в те поры более был занят розыском утеклецов. Правительству было не до крошечного Кузнецка, бунты сотрясали провинцию.
Недавняя польская интервенция и опустошительные походы на Москву гетмана Сагайдачного вконец разорили кормильца мужика. А попытка казны залатать прорехи с помощью новых обложений довершила разорение крестьян. Последние времена настали.
«…А по заводу литовских и русских воров учинилась великая смута и воровстве на Москве», — говорится в «Актах исторических»; «Акты Московского государства» вспоминают: «как грех ради наших в смутное время литовские люди сидели в Москве».
Ногаи пустошили украйны, переплывали Оку, воевали земли коломенские, серпуховские, боровские. На подмосковную Домодедовскую область дерзнули пойти! А тут и свои, голодные ратники, без жалованья сидючи, учали грабить. Тиуны, емцы[58], сбирая ратникам жалованье, грабили тоже. Дума принуждена была отозвать их и на самих тяглецов-крестьян возложила сбор и доставку денег в Москву. Крестьяне оказались честнее тиунов, погрязших в посулах — взятках.
Ограбленные иноземные купцы выговаривали льготы, и государь, боясь лишиться остатков торговых связей, шел на уступки «для иноземцев, для бедности и разорения».
Церковь во все времена умела обращать беды народные в звонкую монету. В тяжкие годы приходы ломились от страждущих. Церковная скарбница жадно пожирала бедняцкие гроши. Церковь не упускала случая отхватить кусок пожирней и от царева пирога. Жалуясь на разоренье от литовских людей, монастыри просили вернуть им льготы старые и подарить новые.
Зорена была Московия многожды, да не пала, не загибла и гордость не утеряла. Напротив того, находила в себе силы обживать и осваивать цинготные, неверстанные сибирские землицы. В бесчисленных бранях выковывался свободолюбивый и гордый русский характер. Национальная гордость русичей восставала всякий раз, когда на горизонте являлась угроза иноземного вмешательства, «…царствующий град Москва и государство наше от воров, от польских и от литовских людей и от наших изменников очистилось… немцам же аглицким, кои было пошли к Архангельскому городу Московскому государству на помочь… повелел отказати: бог очистил и русскими людми».
Как равные среди равных, держали себя с иноземцами русские послы даже в тяжкие для Руси годы.
В Мадриде послов русских без околичностей спрашивали:
— То верно ли, что Москву зорят почасту чужестранцы?
Послы сдержанно ответствовали:
— Брани случались. Ан всему свету ведомо: на Москву с войною быть — дело неприбыльное. Этто ваши, гишпанские пристани зорят арапы каждогодно. Сами мы, лодьями идучи, ваши зореные морские города зрили и об том печаловались.
Королева испанская готовила на Москву грамоту ответную. Послы и тут свое дело правили: «…чтоб в грамоте, какову шлют с нами на Москву, титлы преименитого Московского государства были писаны сполна». Несчетное число раз переписывала королевская канцелярия грамоту. Но и тут послы недовольны остались: грамота подчищена оказалась. «И нам такой чищеной хартии казать на Москве не доведетца». Грамота переписана в сотый раз, но тут оказывается, что «хотя титульные речи написаны сполна, а не по чину. И вы бы которы слова у вас писаны позади, поставили напереди».
Испанцы объясняли: «Российских титулов гишпанскою речью нельзя перевесть слово в слово, для того, что грамматика не сходствует». Послы упорствовали: «Хоша и не сходствует, но вы для всемирного спокою и тишины и для первого, любительного к вам приезду учините в грамоте по-нашему».
Российские государи зело болезно принимали любое сокращение или описку в долгих их титулах. Велось сие еще с Ивана Грозного, исчислявшего свой род от римского цезаря Августа и считавшего многих монархов худородными.
Нам твои титулы дьяк до обеда вычесть не поспел, — издевался Грозный над «звягливым» поеланьем шведского короля. — В которых ты своих чуланах откопал, что твой род от кесарей римских? А на Москве добре ведомо, что твой род сермяжный. Ты забыл, а мы знаем: твой родитель, в рукавицы нарядяся, по рынку ходит, коней меняет, жеребцам в зубы смотрит. И ты над твоими думными боярами не больше и не краше старосты в деревне. И потому тебе непригоже с нами, великим государем Московским, лицо в лицо грамотами ссылатись. А пиши ты к нам через наместника…
…Еще звонишь ты в большой звон, что Москва твои рубежи воюет. Мы про то не слыхали. Знатца, порубежны мужики спьяна подрались, а твому величеству война приснилась…
…Не затевай! Не мастери кроволитья. А некоторы плачевны гласы во вселенну пущены, что московский де царь великость новгородску потоптал, и я спрошу: «Тем ли Новгород велик был, что с Литвою стакався, на Московское государство злоумышлял? То ли теперь Новгороду бесчестье, что со всею Русией в единомыслии стоит? Еще пишешь, будто Москва украинные города от латинских королей отлучить замышляет. А и то бы не дико: вера едина, язык един… А что твое величество, взяв собачий рот, лаю пишет, будто я твою жену у тебя отымаю, и о том у нас много смеху было… А твоя королева нам не надобна. Никто ее у тебя не хватает».
Прошедшие с той поры семь десятилетий были окрашены кровью беспрестанных сражений.
Не единожды вставали русичи, забыв обиды старые, спасать землю отцов. Иноземцы с удивлением примечали: «У них обиды внутренние минуются, едва накатятся страхи посторонние».
А обид накопилось от веку премного.
Мизинные люди крамолились, что бояре друг другу норовят и государство разоряют, что лучшие люди и в осадное время сытно живали, запасясь черных людей трудами. Тяглецы жаловались на мытарей: «Насильствами оброк на нас кладут». Изнывали пригороды: «пятинною деньгою мучат посадских» да к тому же «черный бор[59] имают».
Гнев народный дремлет чаще всего в глубине, внутри, подобно огню, что остается в тайге после того, как пройдут по ней огненные языки пала. Огонь вроде бы утих, утихомирился, пламени не видно, но стоит разрыть золу, и вспыхнет жаром слой смолистой хвои, сухого мха и торфа, накопленный временем.
Польская интервенция расшатала до корня хозяйство кормильца-хлебопашца. Разоренные хлебопашцы разбрелись по Руси до самого Камня, и многие за Камень перевалили. Неверстанные, тучные земли Сибири виделись крестьянину последней пристанью. В Сибири, слышали они, никто не обложит их податью «от дыма, от рала, от каждого злака».
Дозорные книги пестрели отметками: «пустошь, что была деревня», «двор пуст, холопи збрели без вести», «кормятся христовым именем», «скитаются меж двор».
Сибирские князцы были хорошо осведомлены обо всем происходившем в Русской земле. Стоило Руси попасть в беду, как это сейчас же отдавалось эхом за Камнем. Тотчас там находились любители половить рыбку в мутной воде. Мизинные улусные владыки начинали науськивать на русичей улусную бедноту, набеги и кроволитья учащались. Казаки тоже шалили: грабежи стали делом обычным. Умыкали и татарских жонок, жили с ними, с некрещеными. Некоторые — из начальных — целые гаремы содержали, а перед походами закладывали жонок, словно шубы, на срок, проигрывали их в зернь да в карты. И не помогали тут ни отлученья от церкви, ни указы правительства. Их теперь никто не слушал. Кому до этого было дело! Воспользовавшись неразберихой, некоторые сибирские воеводы под видом усмирения ясачных принялись грабить улусы, чем надолго поссорили инородцев с русскими.
На Москве в Сыскном да в Разбойном приказах денно и нощно разбирали бояре дела гилевщиков. Из пыточных раздавались стоны, ползли предсмертные хрипы задушенных, в поте трудились заплечных дел