Тайные сборы

Служба царям имеет две стороны: одна — надежда на хлеб, другая — страх за свою жизнь.

М. Саади

Возле Декиной избы стояла кучка казаков.

— Ишь, калена вошь, стрельбу открыл. Жируют! Упьются теперя до поросячьего визгу, — зло сплюнул Пятко. — Ему эти торги милей христова праздничка. Кто бы на торг ни пришел, всех, как липку, обдират. А нашему брату на кой ляд они, торги эти! Портов драных купить не на што.

— Базар хороший, когда богато грошей, — вздохнул Остап Куренной, — торгованам деньгу подавай. Дороготня эвон какая! Иде их, купилы-то, наберешь, по пять лет без жалованных сидючи?

— Да ну?! — притворно удивился Дека. — Плохо служим, значит.

Шутка Федора долетела до ушей Козьмы Володимерцова.

— Ты опять подзуживаешь! — кисло улыбнулся пятидесятник. — И на кой ляд тебе это нужно? Мало тебе лонешной гили, когда Боборыкину ребра посчитали? Ишь, как говорить-то научились! Как пришли сюды, в Кузнецы, голод, нужду и стужу терпели, и никоторой гили не было, и никоторых дурных разговорчиков. А ноне отогрелись, оттаяли, подкормились, и жизнь уже стала не хороша. Теперь, вишь ты, деньги нужны — обновы куплять. Видно, скучились по кайдалам.

— Ну, нашло, накатило, поехало! — проворчал Дека, отходя в сторону. — Одне кайдалы на языке. Выжлец! Так и вынюхиват и подслухиват. Счастье мое, что у воеводы седни гульба — сей же миг побег бы Кузьма, наклепал на меня. За ради выгоды готов воеводу в стыдное место расцеловать.

Федор невесело задумался, рассеянно наблюдая игру зарницы в вечереющем небе. Вспомнил сиротское свое детство, наготу, да босоту, да тумаки постоянные. Вспомнился сродный брат, лишенный языка и приговоренный к ссылке за «государево слово». Все зломыслие его заключалось в единственной нечаянно оброненной фразе: «Государь, молодой да глупой, мыслит, что царует сам, а володеют всем бояре — мздоимцы и заворуи…» Слова эти, сказанные крестьянином на свадьбе, сей же час стали известны помещику, а через него Сыскному приказу.

Не прошло и месяца, как стрельцы поволокли беднягу в съезжую избу, а вскоре в черной книге Приказа появилась запись:

«…Генваря в осьмой день послана государева грамота, а в ней писано: „Указал великий государь и бояре приговорили камышловского бобыля Ивашку Деку за то, что он говорил про него, великого государя, непристойные слова, урезав язык, сослать з женой и тремя детьми в ледяную Сибирь на вечное житье в пашню. И велено ту казнь учинить при многих людях“».

Казнь была совершена, но в Сибирь брат Федора не попал: истек кровью, помер. Детей Ивана по приказу воеводы отдали на «крепкие поруки до царева указу»…

— Пойдем, Пятко, — тронул Дека друга за рукав, — потолковать надо.

Попыхивая трубками, они неторопливо пошли вдоль крепостной стены. В крепость вползали сумерки, постепенно скрадывая очертания изб, амбаров и крепостных башен. Из воеводского дома доносились пьяные голоса купцов.

— Слышь, Пятко, — заговорил Федор, — чаю я, воевода вскорости нас вдругорядь в поход наладит — проверять посты да заимки. Допрежь чем в дорогу сряжаться зачнем, запасем железа…

— Ты хочешь сменять его кыргызцам?! — испугался Пятко. — Аль не слыхал, что воевода возбранил продавать железо инородцам?

— До ушей дошло, в башку не входит, — усмехнулся Федор. — Ништо. Воеводе от того порухи не будет. Не его, а нас почнут бить кыргызцы тем железом. А по мне лучше лечь от кыргызской сабли, чем исдохнуть с голодухи. Кыргызец да колмак завсегда железу рады, и ежли к ним с миром придти, то можно остаться при знатном прибытке. Мне с имя делить нечего.

Воеводе надо, чтоб кыргызская пастьба и иншая землица стала евоной. А земля, ить она ничейная — богова. Соболя, вишь, ему подавай. Вот и шлет он казацкие головушки под сабли кыргызцев. Татары — те смирней. Зюнгарам албан платят да ясак воеводе. Терпят и молчат. А коли взропщут, так у воеводы наготове и топор и дыба…

Я так смекаю: воеводам да боярам нашим без кровушки человецкой никак не можно. И укорот им государь не дает. Не ведает, какое лихо они деют. Эх, прежнего бы государя на лиходеев этих, Ивана Четвертого, Васильича. Лютой, грят, царь был. В ямах у его львы содержались, коих кормил он живыми людьми — злокозненными боярами-заворуями. Страшен во гневе был Грозный царь. А нонешний-то государь, Михаил, шибко уж ндравом кроток. Вот они, бояре, на мужицкой крови и жируют. То есть полная нонче для них воля.

Казна зорена поляками, а полнит ее мужик наш расейский. И дерут с него три шкуры царским именем. И сколько же их кормится государевым именем! Бояре-стольники да бояре думные, дьяки, стряпчие, да постельничий, да приказные люди, жильцы[75] и князья разные чином — всех не перечтешь. Все на золоте едят, все с казны тянут. Столько служб у казны, и хоть одна есть ли, коя за смерда али за казачишку радеет? Нету такой службы у казны и не будет! Вся боярска родова гнездами в господе сидит, и всех их, золотопузых, вкупе наш брат кормит. Покуда володетельные сильные бояре Русь, ровно пирог, делют, народ обидный русский ледяную Сибирь обживает, города строит, с иноверцами дружбу ладит. А литвины придут али тот же поляк, и служилые, кои многи лета жалованных не видют, не токмо последние животы — головы свои за Русию положат.

Федор говорил тяжело, с сердцем, словно выкорчевывал из себя слова.

— В награду за то обложили бояре мужика окладом подушным да иншими податями. Потому как считается: народу на Руси — что песку морского. Канут одне, на их место придут другие.

Одного они в толк не возьмут, что нету сплошного народу, а есть отдельные Митьши, Ваньши, а у тех Митек да Ванек есть сестры, жёны, матери, дети. Цопко народ весь кровями сцеплен, одного вырвешь — другим больно; без крови не расцепить. А боярину сверху глядеть — народ что песок бескрайний, серый. Кормим боярскую утробу всией Русией и накормить не могем. А они стравляют нас с иноверцами, и летят казацкие головы, что кочны капусты. За что Лымарь загиб? Да что Лымарь! Не един он, вона их целая кладбища. Все за них, золотопузых.

Федор ткнул рукой в сторону дюжины крестов, которыми успел Кузнецк обрасти за четыре года существования. Могильные кресты в сих гиблых местах растут втрое быстрей, чем на Руси. Мрачно и покинуто кресты чернели на фоне вечереющего неба. Чуть дальше невнятно белела малая часовенка Ильи Мокрого.

— А мы-то страждаемся, мстим друг дружке: кыргызцы нам, а мы кыргызцам. Доколе кровь людская будет литься, ровно водица? До бога высоко, до царя — далеко, а кыргызцы — вот они, подле. И нам с имя жить. Отвезем им железа, возьмем мяса, сыров да кож. По крайности, не будем пухнуть с голодухи. Дуракам-то лишь в сказках везет. Не разумеешь ты, сколь много может сделать смелый человек.

— Да ить я-то согласный, — поскреб в затылке Пятко. — Жисть, она, конешна, якорь ее, ежели, в обчем, так сказать… Ну, а как до дела доберись, оно и не так что уж и либо. Чево-то как-то сумнительно…

Произнеся такую сверхтуманную фразу, Пятко даже вспотел весь, будто из бани вышел.

— Ты пошто портянку жуешь? — не выдержал Дека. — Говори нараспашку, согласен али как?

— Я и говорю, согласный я. Только боязно, не пронюхал бы пятидесяцкий. Ить он, суконная харя, неровён час, доведет воеводе, а уж тот ременной лапшой попотчует.

— Не дознает. А коли дознает, беда не велика. Сам-то он не из тех ли квасов, что и мы с тобой? Пятидесяцкой, паря, эфтими самыми железами уж второе лето сам приторговывает. Так-то.

— А я-то мозгую: откуль у нашего пятидесяцкого соболья шуба? Вовсе то есть не по чину у него шубейка.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату