одной хитростью взять — сразу заметно было. В казаки без силы ходу не было, не верстали в казаки без силы. Вогненного бою тогда еще не придумали, все заединая сила делала — копье да бердыш, сабля еще. Для тех, кого в казаки верстали, испытание было: ведмедя побороть. В ранешнее время, бывало, с единым засапожниксм почасту супротив ведмедя ходили.

Эдак вот дед мой единожды берлогу нашел и ведмедя сбудил. Зверь-от матерой попался. Из берлоги встал да как зарычит! А дедка мой выхватил засапожник из-за голенишша и на ведмедя — шасть!

Под ноги-то не глядит, а под ногами коряга-выворотень. Дед об ее возьми да споткнись. Нож-то и выронил. А ведмедь уж — вот он, тута, рядом. Дед, однако, скороспешно на ноги вскочил да как рявкнет — аж иголки с пихты посыпались. С ведмедем от страху ведмежья болезнь приключилась.

Встал он на четвереньки и окорачь — подай бог ноги от деда мово. Весь снег обмарал — со страху, значитца, распаялся полностью.

Не пришлось, однако, зверю убегти. Туша огромадна — наст под ём рушится. Дед мой тем часом засапожник сыскал, ведмедя настиг и прикончил.

В пылу красноречия рассказчик даже приседал, жестикулируя и стукая сухоньким потным кулачком себя в острую коленку, то изображал медведя, то кричал «зычным» голосом своего легендарного деда- охотника.

— Ох, и брех ты, Омелька, елки-метелки! — подбодрил рассказчика Пятко. — Одного я не докумекал: кого ведмежья болесть проняла — ведмедя али деда?

Толпа взорвалась хохотом, а Омелька, держа прежний фасон (бороденку ради праздника гребешком продрал), невозмутимо продолжал:

— Ноне народ хлипкой пошел, слякотный народец, на зелье да на табун-траву падкой, тоже и насчет бабского сословья. Настоящей-то силы нету ни в ком. А оружья — вон ить какая пошла! Человек нонеча столько может, что и сказать нельзя, чего он может.

Страшная оружья в руках у него: пищали да пушки, бонбы вон какие! Все вогненный бой. Че и говорить, сила человеку нонеча большая дадена. Страшенная сила! Да сам-то человек все мельчей да хлипче становится. Сила-то эта супротив самого же человека и оборачивается. Ох, поборет она его, сила эта. Ране, при лучном бое, все меткий глаз да могутность решали. А ныне подкараулит тебя некой сморчок — пулю в лоб, и готов голутвенный казак[70] Омелька.

— Истину баешь, — серьезно согласился Пятко, — ране народ крупный был. Все такие здоровяки, как ты. Вятские — люди хваткие, семеро одного не боитесь.

Он ласково похлопал ручищей по цыплячьей груди Омельки:

— Чтой-то ты, здоровяк, наскрозь светишься: в рот заглянешь — сзаду божий свет видно?

— Это ничего, что у его грудь впалая, зато у его спина колесом, — «защитил» Омельку Дека. — Мели, Омеля, твоя неделя.

Лошади, будто вслушиваясь в разговор людей, утвердительно кивали головами. Казакам надоело говорить о лошадях; они разошлись по одному, по двое поглазеть на торги.

Возле кучек теплого еще навоза хлопотали и ссорились воробьи, дерзко подхватывая овес из-под самых копыт лошадей. Чалый жеребец фыркал и косил в их сторону красноватым глазом.

Прямо у копыт жеребца сидел красивый и неимоверно грязный татарский мальчик. Лицо его украшали воинственные синяки. Впрочем, различить, где синяк, где грязь, — было не так уж просто. Татарчонок ловко лущил кедровую шишку, стараясь шелухой доплюнуть до воробьев. Мальчонке было как раз столько лет, когда вся жизнь кажется кедровником, в котором вместо шишек растут чудеса. И разве сегодняшние торги не подтверждение этому? Бедный сын убогого в улуса, он столько нынче повидал чудес, что они с трудом вмещались в детский его разум. Перед глазами его сами собой возникали то цветные стекляшки бус, то казацкие ржавые усы, то сияющий, как солнце, медный таз.

Подметая пыль подолом, мимо проплыл поп Анкудим. Мальчик проводил его взглядом: «Чудной у урусов шаман! Волосы длинные, как у женщины, и платье долгое, женское».

Увидал размалеванную воеводиху, — и ее разглядел, губы ее накрашенные, нарумяненные щеки: «Видать, казаки мажут губы и щеки этой женщины жертвенной кровью, словно это не женщина, а кермежек…»

Чудеса утомили его. И теперь он сидел у коновязи, равнодушный ко всему происходящему.

Город и мальчишка были почти сверстники: Кузнецку было четыре, и он творил чудеса, мальчонке — шесть, и он к этим чудесам привыкал. Считалось, что город делает первые шаги; как бы там ни было, а росли они вместе, сызмальства учась понимать друг друга. Город решительно и бесцеремонно ворвался в жизнь улусного мальчишки, поразив его шумом и пестротой.

О, безмятежное наше детство! Бездумной птахой летит оно навстречу бедам. По миру рыщут разбой и лихо, слезы заливают землю. Черное горе нависло над улусами, как кыргызская камча. Но что до них мальчонке в шесть лет?

…Тут же у прясел старик-зюнгар продавал двух невольников: черную девку, по-видимому, калмычку, и калмычонка-подростыша. Старик, как и все торговцы, расхваливал свой товар, хлопая девку по животу, оголяя ей грудь и теребя мальчонку за вихры. Добровольный толмач из толпы переводил слова зюнгара:

— Купляйте девку! Не сопата, не горбата, животом не надорвата. Мало ест, много работы работает.

— Девка хороша, ан в карманах — ни гроша! — вздохнул Куренной. — А парнишонок-то тошшой. Зовсим зморил его старой змий. — И, понизив голос, толкнул Деку в бок:

— А что, можа, купим у колмака девку? За два огляда. Как, Хведор, а? Скильки можно тут обходиться без уходу да без ласки? Задичали мы без бабьего присмотру, обносились да обтрепались, завшивели. Казак, известное дело, токмо саблей махать горазд. А баба, она и обстирает, и обошьет, ну и вообче… К тому ж старому девка эта без надобности, а нам была бы в самый раз.

— Нельзя! — досадливо отмахнулся Дека. — На торгу воевода запретил. Ежли б в улусе — другой сказ.

Недолго поторговавшись, девку с малым забрал посельщик Сила Костянтинов с Ближних Выселок. Посельщик с зюнгаром срядились на пятнадцати ефимках, горсти бус и конских путах за обоих. Новый хозяин взял в руку концы цепочек, сковывавших невольных, — повел новокупных рабов к себе на Выселки. Но, отойдя насколько шагов, остановился:

— Как девку-то кличут?

Зюнгар недоуменно пожал плечами.

— Оне своих вечных людей[71] по именам не кличут, — объяснил кто-то. — Мужиков зовут «Эй, кем!» — «Эй, как тебя!» — значит. А баб оне всех подряд зовут «херээжок» — «ненужная», значит.

— Ничего. У меня на подворье и ненужная сгодится, — подмигнул Сила казакам и повел невольников, а мальчонку потрепал по шее по-свойски:

— Не робь!

На солнечном угреве, подле важни, компания пьяных мужиков увещевала пьяного же посельщика Степана Кудрю:

— Стяпан, мил-друг, не ярься! — бабьим голосом плаксиво уговаривал Кудрю лохматый мужичонка. Мокрое, как перезимовавшая в тепле репа, лицо посельщика венчал свежий фонарь, огромная борода свалялась клоками. В распахнутом вороте рубахи — потная грудь, косо перечеркнутая грязным гайтаном креста.

Кудря куражился, вращая бычьими глазами:

— Не булгачь ты мине, говорю я тибе, а то я хужее исделаю.

Толпа кафтанов и однорядок туго ворочалась, дыша потом и самогонным.

— Дикует, мякинное брюхо! Без куражу не могет, как дурак без тумаков, — выругался Дека.

Пятидесятник длинно сплюнул мимо Кудриной бороды:

— Экий страшок, прости осподи! Рассупонился… Уродится же урод такой, как есть чучело. Его бы на пользу царю обратить. В казаки поверстать: пущай бы на кыргыз первым в драки ходил. Кыргыз от его рожи в един миг кондрашка бы хватила. А он, дурак, из своей такой рожи пользы извлечь не могет.

Важно, сытой утицей плыла меж рядами воеводиха с братом, от пьянства опухшим. Лицо у воеводихи

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату