Внешность для руководителя – одно и то же, что сбруя для рысака. Какая у него резвость, это еще надо посмотреть. Зато бляшки на шлее все видят, – тренчики с серебряными оконечниками висят по струнке, вожжи с медными кольцами, обороть с чернью по серебру… Да что там говорить! Птицу, как говорится, видно по полету. Так вот и я. Справил себе первым делом френч защитного цвета, брюки галифе из темно- синей диганали. И шляпу соломенную…
Не только что в районе все руководители признавали меня за своего… В армию призвали – и там из великого множества голых да бритых меня отметили. Прибыли в гарнизон.
– А вы по какой линии служили? – спрашивает меня подполковник в распределителе.
– По хозяйственной, – отвечаю.
– Так вот, Петр Афанасиевич, будьте добры, примите команду над этой публикой.
А потом меня старшиной хозвзвода определили. Я на походной кухне ездил, что на твоей тачанке. Бывало, не токмо пешие, танки дорогу уступали.
Только один-разъединственный раз моя руководящая внешность дала осечку. Ранило меня в пах. Ни одной ногой пошевельнуть не могу. Лежу это я, смотрю – наклоняются двое. «Ну, подняли, что ли ча?» Пыхтели они, пыхтели, один из них и говорит:
– Вот боров! Пока его донесешь – ожеребишься.
– В нем пудов сто будет… ей-богу, правда.
– Давай лучше вон того подберем, тощего.
– Дак тот рядовой, а это старшина.
– А хрен с ним! Жрать поменьше надо. Теперь пусть лежит – лошадь ждет.
Так и оставили меня во чистом поле боя. Лежу я, в небо смотрю. Язык не ворочается, а мысли трезвые, и руки владают. Потрогаю промежность – кровью залито. «Эх, – думаю, – отлетела моя граната! Отстрелялся…»
И когда я очнулся в госпитале, первым делом спросил у доктора:
– Как там моя промежность? Прополку не сделали? Не охолостили?
– Бурьян твой, – говорит, – в порядке. Еще постоит.
Ну, значит, жить можно. Вернулся я домой и – опять на свой завод, директором. Поправился я, и дела пошли на лад. Да и как им не идти? Маслозавод – не колхоз. Не я им сдаю, а они мне. И отчитываются они передо мной. Председатели мне молоко везут, а я им обрат, творог. И они же мне спасибо говорят. Ну конечно, за спасибо я творог не давал. Я брал взамен мясом, и хлебом, и медом. Кто что мог… Ну, чего мне было не жить?
И на тебе! Наступил пятидесятый год, стали колхозы объединять. Вызывают меня в райком. Тогда еще первым секретарем был Семен Мотяков. У него не пошалишь.
– Булкин, – говорит, – сдавай завод!
– Как так сдавай? За что? В чем я провинился?
– На повышение пойдешь. В Брехово, председателем объединенного колхоза.
– Дак там Филипп Самоченков.
– Он и колхоз развалил, и сам запил.
Брат родной! Что тут делать? Я прямо сна лишился и ослеп от переживаний. В больницу ходил… Но у Мотякова один ответ:
– Ты самулянт! В колхоз не хочешь итить? Ты что, против линии главного управления? Да я тебя знаешь куда… в монастырь упрячу! В Святоглебский!!
Ну, словом, взяли меня за шкирку, избрали на бюро председателем и повезли в область на утверждение. Мотяков стоит за дверью, а я у секретаря заикаюсь:
– Не потяну я… По причине своего незнания.
– Откуда он взялся такой непонятливый? – спрашивает секретарь.
Кто-то за столом из комиссии говорит:
– С маслозавода. Директором работал.
– Ах, вон оно что! Привык там, на маслозаводе, масло жрать. А в колхоз не хочет? Исключить его из партии!
Тут Мотяков не выдержал, вошел в кабинет и прямо от дверей:
– Так точно, товарищи! Масло он любит жрать. Вон как округлился. Только насчет исключения давайте повременим. Мы доведем его до сознания.
Поехали обратно домой – он меня все матом, из души в душу. Всю дорогу крыл. Что делать? Согласился я.
А Маруська мне говорит:
– Ну, чего ты нос повесил? Не горюй! Если тебя посадят, я вернусь в свою избу. Не будем продавать ее.
Заколотили мы окна и переехали в Брехово. Распрощался я с райцентром навсегда. Не повезло.
Кони вороные