отношение Риббентропа к операции «Цицерон» оставалось, пожалуй, без изменений; во всяком случае, он продолжал хранить высокомерное молчание и ограничивался лишь чтением документов. Очевидно, министр иностранных дел всё ещё сомневался в их достоверности. По этой ли причине или же из-за своего враждебного отношения к операции «Цицерон», он не делал никаких попыток как-то использовать ценнейшие сведения.
А Цицерон в этот беспокойный декабрь казался совсем иным человеком. Он был теперь вполне дружески ко мне настроен, даже довольно разговорчив; по-видимому, он совсем преодолел свою первоначальную замкнутость и сдержанность. И лишь когда я задавал ему вопросы о его личной жизни, он опять уходил в себя, давая понять, что это не мое дело.
Как видно, Цицерон очень гордился своими успехами. Во время наших ночных встреч он любил поговорить о своем будущем. Ему доставляло удовольствие мечтать о большом доме, который он собирался приобрести в какой-нибудь приятной для него стране, далеко отсюда. Помнится, он хотел иметь много слуг. Иногда своим радостным возбуждением он напоминал мне ребенка в канун рождества. Быстро ухудшающееся положение Германии, казалось, нисколько не тревожило его.
– Я составил план действий на случай всяких непредвиденных обстоятельств, – однажды сказал он мне со своим обычным высокомерным видом. – Я точно знаю, что буду делать, если Германия проиграет войну.
Но он не раскрыл мне этих планов. В его наружности также произошли значительные изменения. Теперь он стал носить хорошо сшитые костюмы из самого лучшего английского сукна и дорогие ботинки на толстой подошве из каучука. Когда он однажды появился с большими роскошными золотыми часами на руке, я решил с ним поговорить.
– Не думаете ли вы, что ваш шеф и другие могут заметить все эти дорогие вещи? Вдруг у них возникнет вопрос, откуда у вас такие большие деньги. Откровенно говоря, вы ведете себя весьма опрометчиво. Ваше поведение кажется мне крайне опасным.
Цицерон задумчиво посмотрел на меня. Мои слова, несомненно, произвели на него большое впечатление. Он моментально снял часы и попросил меня оставить их у себя до тех пор, пока ему не представится случай отвезти их в Стамбул и отдать на хранение вместе с другими ценными вещами.
Цицерон очень любил драгоценности. Однажды он попросил меня выдать причитавшиеся ему обычные пятнадцать тысяч фунтов стерлингов не в английских кредитных билетах, а бриллиантами и другими драгоценными камнями. Сам он не хотел покупать их, боясь возбудить подозрение.
Я сказал ему, что было бы в равной степени подозрительно, если бы я пошел в магазин и купил на пятнадцать тысяч фунтов стерлингов бриллиантов. Однако, я все же согласился приобрести ему драгоценностей на две тысячи фунтов стерлингов. В пределах этой суммы я мог действовать совершенно спокойно, делая вид, что покупаю подарки для своей жены.
Другой заметной переменой во внешности Цицерона были его ногти. Когда я встретил его в первый раз, все они были изгрызены до самых корней. А теперь Цицерон делал даже маникюр.
Его прежняя нервозность совершенно исчезла: он перестал заглядывать за занавески и резко открывать двери. Он настолько уверился в себе, что я даже начал бояться, как бы он ни натворил чего- нибудь по неосторожности. К середине месяца, однако, от его самоуверенности не осталось и следа, но об этом речь будет впереди.
Вскоре после того, как окончились конференции союзников в Каире и Тегеране, Цицерон позвонил мне, прося о встрече. В тот вечер я должен был присутствовать на официальном обеде, отказываться от которого было уже неудобно, и поэтому я назначил ему время встречи несколько ранее обычного.
В восемь часов вечера я уже был на условленном месте. Цицерон вскочил в медленно двигавшуюся машину, как обычно, со своей удивительно кошачьей ловкостью. Казалось, он тоже спешил. Я вручил ему пухлую пачку денег, которую он засунул прямо в карман, а Цицерон передал мне две катушки фотопленки. Как выяснилось позже, они оказались самой ценной информацией, которую Цицерон когда-либо извлекал из сейфа посла. Затем он сказал, что через несколько дней принесет новые документы, и на следующем темном повороте выскользнул из моей машины так же бесшумно, как и вскочил в нее.
Я не хотел запаздывать на обед больше, чем это принято, и поэтому поехал прямо туда, не отвозя пленки в посольство.
Обед был не особенно приятным, по крайней мере, для меня. Каждые две минуты я засовывал руку в карман, чтобы убедиться в сохранности пленок.
Беспокойство за секретные документы, лежавшие у меня в кармане, сделало меня плохим собеседником. Да и в бридж я играл в этот вечер из рук вон плохо.
Стараясь не нарушать приличий, я извинился за свой ранний уход и, отправив жену домой, поехал в посольство. Прежде всего я хотел запереть фотопленки в сейф, отложив проявление и печатание до утра, но любопытство одолело меня, и я решил тотчас же приступить к делу.
В фотолаборатории я провел целую ночь и закончил работу лишь на рассвете. В моих руках оказались все протоколы Каирской и Тегеранской конференций.
Утром я продолжал работать над составлением доклада в Берлин. Моя педантичная Шнюрхен, явившаяся ровно в девять ко мне в кабинет, вероятно, удивилась, увидев своего начальника сидящим за пишущей машинкой в смокинге. Но она ещё раз показала свою прекрасную подготовленность к дипломатической работе, не сказав ни слова ни по поводу моей одежды, ни по поводу того, что я предпочел сам печатать на машинке, а не диктовать ей.
Благодаря этим документам нам стали совершенно ясны ход военных действий и направление политики союзников, определившееся на трех недавних встречах руководителей союзных стран. Первая – созванная Сталиным Московская конференция, на которой присутствовали Иден и Корделл Хэлл; затем переговоры в Каире между Рузвельтом, Черчиллем и Чан Кай-ши и, наконец. Тегеранская конференция Большой Тройки, сыгравшая такую важную роль.
Кратко излагая в докладе основное содержание документов, я с жестокой ясностью сознавал, что пишу как бы предварительный вывод о неизбежности крушения Германии. Московская конференция провела подготовительную работу, а Тегеранская наложила окончательные штрихи. На конференциях были разработаны планы создания нового мира, и первым шагом к этому являлось полное уничтожение Третьего Рейха и наказание его руководителей – виновников войны. Я никогда не узнал, какое впечатление произвели эти сведения на людей, чья судьба была только что решена в Тегеране. Меня же самого трясло при виде той огромной исторической перспективы, которая открывалась в украденных Цицероном документах.
Весь день я провел в хлопотах, составляя все новые и новые донесения и посылая их на одобрение фон Папену. Вечером я снова встретился с Цицероном. Он принес мне ещё одну катушку фотопленки. В ней было всего несколько кадров, но по крайней мере один из них имел огромное значение. Мы немедленно телеграфировали в Берлин, что глава турецкого государства отправился в Каир для встречи с президентом Рузвельтом и премьер-министром Черчиллем. До сих пор никто из нас, находившихся в Турции, не говоря уже о Берлине, даже не подозревал, что президент Исмет Иненю и турецкий министр иностранных дел выехали из Анкары.
Теперь Цицерон с каждым днем становился все более неосторожным. Почти через день или два он приносил новый материал. Я дал ему совершенно новенькую «Лейку» и много фотопленки, которые были присланы из Берлина. Покупка такого количества пленки в Анкаре возбудила бы подозрение.
В конце второй недели декабря Цицерон снова позвонил мне, и мы договорились встретиться с ним этим вечером. Как обычно, мы бесцельно ехали по темным улицам и переулкам Анкары. Сидя сзади, он протянул мне катушку фотопленки, а я передал ему деньги. Кроме фотопленки, он дал мне ещё небольшой пакетик.
– Раскроете его потом, – сказал он. – Там, в Берлине, будут знать, что делать с ним.
Я хотел было спросить его, что бы это могло быть, как вдруг меня ослепил яркий свет фар другой машины – через заднее стекло моей машины он отразился в находившемся передо мной зеркале.
Я высунулся из машины и увидел метрах в двадцати сзади нас длинный черный лимузин. Помню, в первый момент я мысленно похвалил себя за то, что позаботился о висевшем сзади номере: он был погнут и залеплен засохшей грязью. Немецкое происхождение «Опеля», не присматриваясь внимательно, тоже трудно было распознать ночью, и этот большой обтекаемый автомобиль можно было принять за одну из новых американских машин, которых в Анкаре было такое изобилие.