другого. Словом, можно сделать множество различных предположений, но ни одно из них нельзя доказать.
Больше всего я склонен думать, что автомобиль принадлежал турецкой полиции, хотя мне было совершенно непонятно, зачем ей понадобилось гнаться за мной. Однако в пользу такого предположения говорил весьма странный случай, происшедший через несколько дней.
Я присутствовал на обеде, который давали Йенке. Среди гостей находилось несколько старших чиновников турецкого министерства иностранных дел. После обеда, когда все мы непринужденно болтали, один из них неожиданно обратился ко мне.
– Мой дорогой Мойзиш, – сказал он, – боюсь, что вы водите машину, пренебрегая правилами уличного движения. Вам следует быть более осторожным, особенно ночью.
Он обронил это замечание между прочим, во время легкой беседы, не придавая ему никакого значения. Мне же потребовалось все присутствие духа, чтобы воспринять его так же легко, как оно было сделано. С любезной улыбкой я поблагодарил его за добрый совет. Надеюсь, мне удалось скрыть свои истинные чувства.
Что же все-таки знает этот человек? – думал я. Вероятно, ему известны причины ночной гонки, но не мог же я спросить его об этом! Если за мной гналась турецкая полиция, то знала ли она, кто был моим пассажиром? Я до сих пор думаю об этом, но не нахожу удовлетворительного ответа, да и едва ли когда- нибудь найду его.
Погоня за нашей машиной до смерти напугала Цицерона. Когда ему удалось, наконец, выскользнуть из моего автомобиля, он был на грани нервного потрясения. Однако он, должно быть, быстро пришел в себя, так как уже через три дня снова встретился со мной. На этот раз мы отправились в дом моего друга.
Здесь, чувствуя себя в полной безопасности, он рассказал мне, что после того, как мы с таким трудом избежали опасности, ему удалось пробраться в свою комнату незамеченным. Едва он успел надеть ливрею, как его пришел навестить другой слуга, очевидно, его друг. Итак, Цицерону повезло – у него был свидетель на случай, если бы его вздумали допрашивать, где он находился той ночью. К счастью, этого не случилось.
Цицерон хотел знать, отправлен ли в Берлин тот кусок воска, который он мне передал. Ему срочно нужны были ключи. Имея их, он получил бы возможность фотографировать документы в большей безопасности, когда его шефа не было в посольстве. Очевидно, в тот вечер у Цицерона было много свободного времени. Угощаясь вином, бутербродами и сигарами, он чувствовал себя непринужденно и беззаботно. Он оказался даже болтливым, хвастался, много говорил о своих стремлениях, кичился своей принадлежностью к культурному миру. В будущем камердинер английского посла намеревался посвятить себя музыке. Он сделал бы это раньше, да обстоятельства не позволяли. Цицерон очень гордился своим голосом и спел мне несколько арий из «Паяцев» Леонкавалло. У него был легкий, приятного тембра тенор. Но что особенно поразило меня в ту ночь – это выражение, которое появилось на его суровом, некрасивом лице, когда он пел. Казалось, под влиянием музыки он становился совсем другим человеком.
В тот вечер вино сделало Цицерона очень добродушным, и это помогло мне выполнить недавно полученное из Берлина указание не совсем приятного свойства. Мне предлагалось сократить плату за каждую катушку пленок с пятнадцати тысяч фунтов стерлингов до десяти. К моему удивлению, Цицерон охотно согласился на снижение платы.
Дня через два он принес мне новую пленку, которая, после того как я проявил её и отпечатал снимки, причинила мне массу хлопот и неприятностей. Это был такой же интересный и важный документ, как и прежние. Но меня смутил не текст. На увеличенном снимке с края был ясно виден отпечаток двух пальцев, показывавший, в каком положении держали оригинал во время фотографирования. Я не сомневался, что это были указательный и большой пальцы Цицерона.
У меня хорошая зрительная память на руки. Я помнил, что Цицерон носил на указательном пальце довольно большое кольцо с печаткой, и оно было ясно видно на снимке. Мне тотчас же пришла в голову мысль, что если англичане когда-нибудь увидят этот снимок, Цицерону придет конец.
Когда я увидел его в следующий раз, на его пальце, как всегда, было это кольцо. В дальнейшем оно доставило массу неприятностей и мне, так как служило неопровержимым доказательством того, что у Цицерона все-таки был помощник. Так снова воскресли прежние сомнения в подлинности документов. Подозрения Риббентропа, и без того уже сильные, должны были ещё больше возрасти. Кроме того, надо было ожидать нового потока запросов от ведомства Кальтенбруннера.
В Берлине с самого начала больше всего интересовались тем, как Цицерон фотографирует документы. Мне приходилось входить в мельчайшие детали, объясняя все или, по крайней мере, то, что я знал. Цицерон неоднократно рассказывал мне, как он проводит съемку: не пользуясь треножником или какой-либо другой подставкой, он просто держит «Лейку» в руке. Пальцем этой же руки он устанавливает экспозицию и открывает затвор. Кажется почти невозможным сделать хороший снимок, держа в одной руке аппарат, а в другой – фотографируемые документы. Ясно, что либо у Цицерона есть помощник, либо он неправильно информирует меня о своем методе съемки.
И то и другое могло вызвать в Берлине только крайнее раздражение.
Едва там получили снимок с отпечатками пальцев, как на меня обрушился поток телеграмм: почему, как, откуда, чем, почему нет и прочее и прочее. Я должен расспросить Цицерона как можно быстрее, немедленно, тотчас же. Объяснение должно быть получено в течение двадцати четырех часов… необходима абсолютная точность… и так далее и тому подобное.
Все это доводило меня почти до сумасшествия. В Анкаре у нас есть человек, доставляющий Германской империи ценнейшие сведения о Тегеранской конференции и других важных событиях. Сомневаться в подлинности документов невозможно, ибо её подтверждают доказательства внутреннего и внешнего характера, да и весь ход последующих событий. Лично мне в этих условиях казалось абсолютно несущественным, работал ли Цицерон один или у него был помощник. Рассматривать эту «проблему» как суть всей операции, без конца задавать одни и те же надоедливые вопросы, которые только раздражали Цицерона, казалось мне верхом глупости.
Допустим, что у Цицерона был-таки сообщник, которого по какой-то причине он не хотел называть. Разве это имеет какое-нибудь значение? Да и как я мог заставить его раскрыть свой секрет, если он предпочитал не делать этого? Я придерживался мнения, что до тех пор, пока Цицерон передает нам документы, он может лгать нам, сколько ему угодно. Конечно, я тоже был озадачен этими отпечатками пальцев. Теперь ясно, что он работает не один.
Пусть будет так, но какое это имеет значение? Почему нужно бесконечно надоедать мне вопросами, на которые нельзя дать ответов, так как Цицерон не хочет отвечать на них?
Если бы это случилось до Тегеранской конференции, подозрения Риббентропа и Кальтенбруннера были бы более или менее понятны. Но поскольку не оставалось ни малейшего сомнения в подлинности Документов, мне представлялось совершенно нелепым поднимать такой шум по поводу того, лгал ли нам Цицерон в этом маловажном вопросе или не лгал.
Наконец, каких-то бюрократов в Берлине осенила, как им казалось, блестящая идея: они прислали в Анкару специалиста по фотографии, которому очень доверяли. Прибыв в Стамбул специальным самолетом, он привез с собой магнитофон и длинный список чисто технических вопросов, которые я должен был выучить наизусть.
После долгих упрашиваний мне удалось, наконец, уговорить Цицерона опять явиться ко мне в посольство. Он долго отказывался, справедливо считая это абсолютно ненужным риском, – ведь мы могли совершенно спокойно встретиться на улице или в доме моего друга. Все же он явился ко мне в кабинет, где я предложил ему те многочисленные вопросы, которые доставили мне из Берлина. Каждое слово беседы записывалось на пленку. Так как Цицерон всегда категорически отказывался видеть в посольстве кого-либо, кроме меня, я, конечно, скрыл от него, что в соседней комнате находится человек, слушающий нашу беседу.
Благополучно выпроводив Цицерона из посольства, я вернулся в свой кабинет, где меня ожидал берлинский специалист.
– Этот человек – гений в фотографии, – сказал он высокопарным тоном, – если все сказанное им здесь – правда. Я не могу утверждать наверняка, что такая съемка физически невозможна, но лишь один из тысячи шансов за то, что он работает без помощника. Только одно я могу сказать с абсолютной