— Как это — истинного? Царских кровей, что ли?
— Не царских — боярских. На него вся надежда.
— С чего бы? В Боярской думе аль на поле боя себя выказал?
— Какое! В шестнадцать-то лет?
— Как в шестнадцать?
— Да ты не боись, казак, постареет новый царь. Что-что, а постареет непременно.
— Если до старости доживет.
— Да будет вам шутки шутить! В таком-то деле! Что же это в шестнадцать-то лет о человеке толкового сказать можно?
— Разговор идет, будто бояре на том и сошлись: молод, мол, неразумен — вот нас и станет во всем слушать.
— Мать честная! Это взаправду, что ли!
— Взаправду и есть.
— Так почему его-то? Мало что ли подростков-то на Москве?
— По отцу, браток, по батюшке.
— По какому батюшке? Кто его батюшка-то?
— Патриарх Филарет святейший.
— Чтой-то имени такого слыхать не приходилось. На Москве ли поставлен? Вроде такой разброд там неслыханный, кто ж его ставил?
— Супруг царицы Марины Юрьевны.
— Государь Дмитрий Иванович, стало быть.
— Когда лагерем под Москвой стоял. При царе Василии Ивановиче.
— Да что ж ты, окаянный, с головой-то моей делаешь! Запутал, как есть запутал. В Тушине-то вроде Тушинский вор был?
— Значит, Тушинский вор.
— Патриарха поставил?
— Патриарха поставил.
— И где ж теперь этот патриарх?
— В плену польском.
— Час от часу не легче! Как его угораздило? С чего бы поп ляхам запонадобился?
— Может, и совру, только казаки толковали, будто патриарх Филарет для царя Василия Шуйского о мире хлопотать поехал. Сколько их из Москвы на переговоры поехало, столько и в плену осталось. В столицу будто ляцкую — Варшаву его свезли. Там таперича живет.
— А его сын царем Московским стал? Правильным, говоришь?
— Я говорю, я говорю! Ничего я не говорю, чужие толки повторяю. Нешто нам кто что путем разъяснять станет? Тут уж хошь — не хошь сам до всего своим умом доходи.
— Слышь, Лексейка, на торгу толковали, будто за молодого царя родительница его правит.
— Вот те на! Еще одна царица, выходит.
— Царица, но только инока. Старицей Великой ее зовут. Крута, сказывали, куда как крута. Милости от нее не жди.
— Известно, чего только за жизнь свою ни натерпелась. Постригали-то, поди, насильно?
— Как иначе? При живом муже да малом сыне какая баба вод клобук пойдет.
— Вот-вот. В монастырь попала с сыном.
— Не-е, сынка у ней отняли. В другой монастырь отправили.
— Видишь, видишь, как тут не озлиться, на людей сердца не держать?
— Да потом-то разрешили будто бы ей с сыном соединиться. В монастыре тоже.
— Толку-то: все равно не семья — так, видимость одна. Монашеский чин блюсти надо.
— Она и блюдет. Иной раз только, гости сказывали, перед иконами в храме на пол упадет, слезами горючими зальется, монашки еле подымут да в келью сведут. Настоятельница ей строго выговаривала: нельзя ей мирскими заботами жить.
— Нельзя-нельзя, а, сам говоришь, с сыном и в Москву поехала, и делами государственными заниматься стала.
Что там, не согрешишь — не покаяшься. Бог простит.
— Царей всегда прощает.
— Да ты что! Как смеешь! Потому и прощает, что есть они не что иное, как наместники его на земле. Нам их слушаться надобно, им за нас перед Господом нашим предстоять.
— Так кого же слушаться — царицу Марину Юрьевну аль Великую Старицу? Старицу-то еще никто на царство не венчал, да в монашеском чине венчать и не будет.
— Вот уж вправду загадку загадал!
— Хороша загадка! До Москвы далеко, до царя высоко, а нам здесь жить надобно. От голоду да лихой смерти себя оберечь. Выкинуть Маринку с атаманом Заруцким отсюда — и весь сказ!
— Быстрей начнем, быстрее кончим. Глядишь, на Светлое Христово Воскресенье звоны услышим, под благовест пасхальный по домам расходиться будем.
— Немного у человека радостей, пусть вернет нам Божескую.
— Пусть вернет!
— А не хочет верой своей люторской поступиться, пущай в другом каком месте по-своему молится, от звуков божественных своего сынка оберегает! Так что ли, други милые!
— Так! Только так!
— Вот, благословясь, на Кремль наш и двинем!
— Проститься пришел, государыня!
— Как проститься, Заруцкий? Что сталось?
— Астраханцы против нас вышли. Кремль со всех сторон окружили. Без боя не отобьемся.
— Осада? Это называется осада…
— Что ж, Марина Юрьевна, на правду глаза закрывать. Осада и есть. Не тебя одну с царевичем защищать надо — одной свиты у тебя, государыня, не менее сотни человек. Им та же беда грозит.
— Знаю. Все знаю. Это ты еще не знаешь, Заруцкий, как оно бывает. Отговорить тебя не могу. Только… только береги себя… Янек… Не как жолнежа, не как регента будущего царского прошу… Как человека… Береги себя, ради Господа нашего Многомилостивого, в щедротах своих неисчислимого. Многострадального, Матерью своей оплаканного, береги…
— Да ты плачешь, государыня? Что ты! Что ты! Вернусь я живой и невредимый. После слезы твоей неоцененной как Бог свят вернусь. Не круши себя, не круши, царица. Все устроится. Все ладно будет. А где гишпанский чернец твой? Благословиться у него на всякий случай хочу.
— Здесь я, здесь, сын мой. Да пребудет с тобой милость Господня ныне и присно, и во веки веков. Будет она тебе покровом нерушимым. Иди, мой сын, не сомневайся, иди!
— Пошел. В самом деле пошел. Вон на детинце говорит с казаками. Смеется. Окно бы отворить — услышать. Отец мой, пошли туда верного человека. Чтобы рядом с вельможным паном. И чтобы — чтобы не попадался ему на глаза. Пошли же, отец мой, поторопись, очень тебя прошу. Ты же найдешь верного человека, правда?
— Постараюсь, дочь моя. Но…
— Потом, потом, святой отец! Я все объясню, только не сейчас.
— Ваше величество, куда так поспешил отец Миколай? Я едва успела уступить ему дорогу.
— Ты слишком любопытна, Теофила. Неужели у святого отца не может быть своих дел!
— Я так привыкла всегда его видеть рядом с вами, ваше величество. Но вы взволнованы. Может быть, я могу быть полезна вам? Прикажите, на детинце столько народу. Все с оружием. И ясновельможный боярин…
— Ты видела Заруцкого?
— Конечно. Ясновельможный боярин командует. Смеется. Он всегда бывает такой, когда отправляется в сражение. Мне стало страшно. Куда же на этот раз?