…После затаившихся в шорохе сохнущей травы больничных палат это как обрывок исчезнувшего города. Разворот двухэтажных стен с редкой россыпью мелких окон: чуть ниже — чуть выше, пошире — поуже, всегда в угрюмом плетении кованых решеток. Плиты белокаменной мостовой. Крытое крыльцо. Длинные узкие ступени, вздыбившиеся к широко распахивающимся где-то там, наверху, сводам. Удивительный по остроте (по образу?) контраст: замкнувшаяся в себе, отгородившаяся от мира крепость с настоявшимся травяными отсветами сумраком окон, внутри — в дымке клубящихся невидимой пылью солнечных лучей торжественная палата для людей, для праздников, для «мира». И хотя сегодня не отыщешь в натуре подробностей рисунков слободского кремля, которые делал при Грозном художник датского посольства, ощущение контраста у того далекого рисовальщика было тем же самым. Так, видно, и были задуманы домовая церковь и дворцовая пристройка Василия III.
Сплав времен или — так всегда вернее — их безнадежная путаница. Что-то строилось в первой четверти XVI века, потом достраивалось, перестраивалось, чтобы поставить последнюю (последнюю ли?) точку без малого двести лет спустя, в последней четверти XVII столетия. А еще были поздние ремонты, реставрации! Но если, несмотря ни на что, это жилище Грозного, значит, коснулся и его необычный конец расцвета слободы.
Во дворце Александровой слободы «смертно зашиб» царь старшего сына. Историки по-прежнему не сходятся в причинах семейной ссоры. Но верно то, что, когда царевич скончался — не помог ни английский ученый врач, ни юродивый Иван Большой Колпак со своими истовыми молитвами, ни теплое тесто, которым, по народному обычаю, обкладывали раненого, — Грозный ушел за его телом в Москву, чтобы не возвращаться в слободу никогда.
А через год случилось неслыханное. Среди глубокой зимы, в метели и сугробах, разразилась страшной силы гроза. «В день Рождества Христова, — пишет ливонский пастор Одерберн, — гром ударил в великолепный слободской дворец и разрушил часть оного. Молния обратила в пепел богатые украшения и драгоценности, там хранимые, проникла в спальню у самой кровати и низвергла сосуд, в коем лежала роспись осужденным ливонским пленникам». И не только пленникам, как утверждала молва. Чудо справедливости и милосердия — извечная народная мечта.
Трудно предполагать, так ли уж много драгоценностей оставалось после отъезда Грозного во дворце, если вывозил он в свое время из Москвы даже церковную утварь, не только золотую, но и серебряную. При его нраве наверняка забрал бы их обратно. Но вот не тогда ли бесследно исчезла личная библиотека — таинственная «либерея» Грозного, породившая столько предположений и домыслов? Якобы богатейшая. Якобы редкостная по составу книг и рукописей. Так утверждают видевшие «либерею» иностранцы. Иных прямых и вещественных доказательств ее существования пока нет.
Только почему бы ей и на самом деле не существовать, когда интерес к книгопечатанию, книге как раз в это время стал одним из проявлений укрепления централизованного государства, самой по себе государственности. Отсюда борьба, которая разворачивалась вокруг книгопечатного дела, усилия Грозного, его непосредственного окружения и злобное сопротивление боярства. Слово рукописное — слово печатное: в этом, казалось, частном конфликте оживало столкновение Руси уходящей и России наступающей.
Уже в 1550-х годах находится на царской службе печатный мастер Маруша Нефедьев, и его посылают на розыски другого мастера «всяческой рези» — новгородца Васюка Никифорова. О существовании в эти годы московской типографии говорят выходящие одна за другой книги. Они появляются до первопечатника и продолжают печататься после его бегства в Литву, — ведь Иван Федоров приступает к работе в Москве в 1564 году, в том самом году, когда Грозный, посадив в сани сыновей, захватив казну, иконы, церковную утварь, внезапно уехал из Кремля «неведомо куды бяше». Неведомым направлением была Александрова слобода.
В отсутствие царского двора первопечатник действительно смог выдержать всего несколько месяцев. Противники книг «взяли волю», и Федоров предпочел бежать. Впрочем, другие мастера продолжали работать. И, воспользовавшись тем, что московская типография погибла во время нашествия татар, Грозный предпочел ее восстановить в 1571 году у себя под рукой — в александровском кремле, на месте бывшей церкви Богоявления.
Обычная шутка истории. Исчезли кремлевские стены, дворцовые постройки, целый посад, а неказистое, ничем не примечательное здание печатни, то самое, где в 1577 году была напечатана мастером Андроником Тимофеевым Невежею «со товарищи» так называемая «Слободская псалтырь», вторая по счету выпущенная государственными типографиями Древней Руси учебная книга, осталось существовать. Оно существует и сегодня безо всяких музейных условий — еще недавно обыкновенный цех ширпотреба городского промкомбината. И перед этой нескончаемой трудовой судьбой слишком старых стен невольно перехватывает дыхание. Может, больше не надо испытывать судьбу? Разные временные отрезки — какую разную могут они оставлять по себе память. Семнадцать лет пребывания в слободе Грозного и без малого пятнадцать императрицы Елизаветы Петровны, той самой, с именем которой связано строительство дворцов в Царском Селе, Петергофе, Зимнего дворца, вся блистательная эпоха деятельности Растрелли. Правда, в слободские годы цесаревне куда как далеко до престола. Слобода и Царское Село — это вотчины, полученные ею в наследство от матери, Екатерины I, «на прожитие». Правда, Растрелли в это время не ее придворный архитектор, а высокочтимый и недосягаемый бау-директор императрицы Анны Иоанновны, сама же Елизавета постоянно нуждается в деньгах.
Да что там деньги, когда каждый ее шаг злобно и подозрительно просматривается Анной. Цесаревна не вправе избавиться даже от обкрадывающего ее управителя — на все воля императрицы. Только императрицы! И Елизавете приходится униженно молить о прощении за проявленную дерзость: «И оной Корницкой (вор-управитель. — Н. М.) освобожден по указу вашего императорского величества через генерала Ушакова (начальника Тайной канцелярии. — Н. М.) 22 числа того же месяца. И оное мне все сносно, токмо сие чрезмерно чувствительно, что я невинно обнесена пред персоною вашего императорского величества, в чем не токмо делом, но ни самою мыслию никогда не была противна воле и указом вашего императорского величества, ниже впредь хощу быть…»
Но ведь все-таки строит Елизавета в Александровой слободе, и не мало: хоромы на Торговой площади, «что на Каменном низу», потешный дворец, службы. С ее крохотным штатом — иллюзия своего двора, своей свиты! — связан и свой архитектор. И не рядовой строитель, а Пьетро Трезини, автор великолепной московской церкви Климента, сооружением которой был отмечен приход Елизаветы к власти.
К тому же дипломаты, не спускавшие глаз ни с одного из членов царской фамилии, тем более с возможных претендентов на престол, отмечают, как много времени проводит Елизавета в слободе, как неохотно оттуда выезжает. И тем не менее от этих лет «александровского хозяйствования» не найти и следа. Разве что песню, приписанную народной памятью Елизавете:
Двадцатые годы XVIII века… Какая разница, сама Елизавета или кто-то из ее безымянных современниц сочинил эти строки? Живой голос ушедших людей, живое чувство — как нужны они для достоверности ощущения прошлого даже исследователю, даже самому заядлому архивисту. Знание никогда не заменит человеку переживания. И в силе этого переживания встречи — неожиданной, ошеломляющей и убедительной — смысл «секрета» Покровской церкви.
В ней все очень обыденно — грузноватые стены, редкие окошки, белокаменное крыльцо, невысокая горка коренастого шатра над распластавшейся кровлей. Для своей домовой церкви Грозный не захотел ни сложных решений, ни пышных украшений. И не потому ли переделки следующих столетий сделали ее и вовсе обыденной, особенно когда в XVIII веке шатер изнутри был перекрыт глухим сводом. В 1920-х годах сотрудники Центральных реставрационных мастерских заинтересовались исчезнувшим шатром и открыли… живопись — роспись покрывала его целиком.
Обычный распорядок музейного зала. Витрины. Щиты. Стенды. Справка о том, что славилась слобода в XVI веке кузнечным, злато-кузнечным и гончарным делом. Икона, стоящая на двух стульях, — специальную подставку еще предстоит сделать. Запись из Синодика Грозного; помянуть казненных новгородцев — без имен и званий, скопом! — 1505 человек. Тарелка Петра I. Еще справка, что в 1571 году мастер-литейщик Афанасьев отлил здесь колокол для новгородской Софии весом 500 пудов — 8 тонн. Украшенный финифтью крест-мощевик, подаренный Меншикову Петром. Подробность за подробностью — увлекательная смесь краеведческого музея. Снова справка, что осенью 1609 года освободили слободской кремль от засевших здесь с зимы иноземных войск отряды Скопина-Шуйского, и как дорого обошлось слободе Смутное время.
…Проем шатра заметить трудно. Но случайный взгляд — и перед глазами другой мир. Не столько зрительный — «Совсем как в жизни!» — здесь не сказать, — сколько по ощущению.
Высокие худощавые фигуры в зеленовато-синих, тронутых желтыми отсветами одеждах. Тонкие лица под сбившимися шапками волос. Отрешенный и пристальный взгляд широко открытых глаз. Конечно, условность. Но в веками отрабатывавшейся формуле выражения общечеловеческого чувства, к которой всегда была обращена икона, здесь начинает пробиваться иное отношение к миру.
Чуть мягче круглится овал лица. Там чуть ослабела складка всегда плотно сжатых губ. Здесь жестче прорисован тяжелый подбородок. Дело не в зрительном сходстве — в интересе к характеру. Сила и нерешительность, раздумье и смятенность, мягкость и непреклонность — в веренице ликов они как глубокие и точные тона органа. И как прозрение художника, что одно и то же чувство в каждом живом человеке обретает иные оттенки, иную жизнь. Уже не формула чувства, но подсознательное ощущение живого человека. Ощущение, может быть, только наметившееся, но какое же убедительное в своей неожиданности.
В Троицком соборе все иначе. Глухие тяжелые двери под панцирем расцвеченных тонкой гравировкой пластинок — память о мастерах XIV столетия. Линии тонкие, всегда одинаковые, непрерывные и путаные, легко набрасывают человеческую фигуру, сумятицу складок, помечают дома, строения, равнодушно скользят по лицам. Знаменитые «Тверские двери», скорее всего вывезенные Грозным из собора Твери. Наглядное утверждение могущества и власти Москвы, как стали им и другие, «Васильевские двери», снятые Грозным из прославленного Софийского собора Новгорода.
За этим сложным и дробным миром, к которому надо приглядеться, как к вязи старинной миниатюры, собор выступает особенно торжественным, спокойным, почти могучим. И пусть его легко пройти в десяток шагов, в нем нет ни замкнувшегося в себе пространства, ни тесноты.
Можно говорить о сюжетах, сплошь покрывших своды, стены, столбы фресок, но можно и не говорить. В приглушенных переливах тусклых цветов это мир человеческих чувств, горестей и недолгих радостей, страданий и душевного подвига, просветленного сознания и воли, где композиция и цвет говорят о душевном движении больше, чем выражение отдельного лика. И какой, должно быть, строгой, почти суровой оправой к нему смотрелся внешний убор соборных стен, где каждый камень горел другой краской — желтой, белой, черной в ковровом плетении шахматной доски. «Красивый вид для проезжающих людей», — как отзовется на сдержанном языке людей XVI века шведский купец Петрей да Ерлезунда.
…Медленно наливается прозрачными сумерками небо. Тихнет бестолковая и пронзительная сутолока стрижей. Последние ласточки с острым свистом взмывают к верхушкам шатров. И с наступающей тишиной перевертываются страницы истории. Оживает шорох шин на асфальте соседних улиц, загуленный рев самосвалов, перестук поездов. Дорога. Старая и вечная дорога на Поморы, у реки Серой, «в дву поприщах пути от Москвы».
Огни московских викторий
Среди множества встреч, которые случаются в работе историка искусства, самые трудные — архивные. Не те, которых ждешь, добиваешься, на которые рассчитываешь, а