Женщина на мгновение останавливает на нас взгляд, и впоследствии мы вспомним, что на нас обоих произвели впечатление ее глаза: они сверкали на поблекшем лице, как раскаленные угли, словно просвечивая сквозь маску, — живые и неистовые глаза женщины, которая на самом деле была гораздо моложе, чем выглядела; американская служащая или секретарша на пороге пенсии, которая живет одна, уделяет совсем немного времени своей внешности, стрижется, как придется, носит темные джемперы, мужские брюки, ботинки — что-то среднее между ортопедической обувью и кроссовками — и очки на цепочке и стала уже таким реликтом, что даже не отказалась от привычки курить.
В вестибюле мы тщетно пытаемся отыскать кассу. Привратник, пожилой гигант, развалившийся в кресле, похожем на монастырское, говорит нам, что мы можем спокойно проходить, и по его лицу и акценту сразу становится ясно, что это кубинец. На нем серый форменный пиджак, вроде тех, что носят испанские университетские надзиратели, старый пиджак испанского педеля, истрепавшийся за столько лет службы — череды трехлетий сонного административного безделья. Стоит только зайти в вестибюль, и со всей очевидностью понимаешь, что сюда почти никто не ходит, что здесь все подвержено постоянному разрушению, поскольку ничего не обновляется, и вещи живут свой век, уже износившись и устарев, хотя еще не отслужив свое. Расписание, прилепленное к стеклу входной двери, напечатано в старинной типографии и уже пожелтело в результате действия все того же закона медленной разрушительной работы времени, которому подчиняются и китель привратника, и фотографии в рамках в глубине одной из витрин, где рассказывается об основании Испанского общества в двадцатые годы: огромные черные автомобили представителей испанских и американских властей, присутствовавших на церемонии открытия, здание, недавно построенное в пространстве, где пока больше ничего нет, стройное белое здание в стиле классицизма, его только что отшлифованный мрамор блестит, как нечто совсем новое и перед чем, казалось, открывается блестящее будущее. В небе, над головами, покрытыми цилиндрами и канотье, парит аэроплан, который по тем временам, должно быть, казался головокружительно сверхсовременным, как и автомобили дам и кавалеров, съехавшихся на открытие. Но картон фотографий покоробился, и в уголках рамок можно различить крохотные следы, проеденные молью.
Где это мы очутились, куда попали, войдя в просторный сумрачный зал, вызывающий в памяти патио испанского особняка, с резной мебелью в стиле «платереско» и арками из темного красноватого камня, и кажущийся еще более сумрачным при скудном дневном свете, пробивающемся сквозь стеклянный потолок? Окружающая обстановка не поддается точному определению, так как в равной степени напоминает патио особняка, куда выходят галереи, огромную неприбранную ризницу собора и хранилище музея, точное назначение которого, равно как и принципы размещения и приобретения экспонатов, весьма неопределенны. В начале века миллионер Арчер Мильтон Хантингтон, одержимый безрассудной страстью ко всему романтически-испанскому, а также наделенный ненасытной и всепоглощающей эрудицией, объехал всю страну, скупая все подряд, начиная с хоров какого- нибудь собора и кончая глиняным кувшином, покрытым глазурью, картинами Веласкеса и Гойи, ризами епископов, топорами эпохи палеолита, бронзовыми наконечниками, статуями распятого Христа для крестного хода, массивными серебряными дарохранительницами, керамическими валенсийскими изразцами, пергаментами с иллюстрациями к «Апокалипсису», экземпляром первого издания «Селестины», «Диалогом о любви» Иуды Абраванеля, прозванного Леоном Иудеем, испанского еврея, нашедшего убежище в Италии, «Амадисом Галльским» в издании 1519 года, Библией, переведенной на испанский Йомом Тобом Ариасом, сыном Леви Ариаса, и опубликованной в 1513 году в Ферраре, потому что в Испании это стало невозможно, первым экземпляром «Ласарильо», «Пальмерином Английским» в том самом издании, в котором его, возможно, читал Дон Кихот, первым изданием Галатеи, последующими дополнениями к грозному «Списку запрещенных книг», «Дон Кихотом» 1605 года и столькими другими испанскими книгами и рукописями, оказавшимися никому не нужными и за бесценок проданными человеку, который проехал на автомобиле по ужасным испанским дорогам, так и не выйдя из состояния восторженности по отношению ко всему испанскому, отдавшись безумной страсти приобретательства, — мультимиллионеру мистеру Хантингтону, с неистовой энергией американца объездившему всю страну, мертвые селения Кастилии, проделавшему путь Сида, покупавшему всякую всячину и отдававшему распоряжения об отгрузке в Америку картин, ковров, решеток, а то и целых иконостасов, — всего, что осталось от громкой испанской славы, церковного великолепия, — но также и свидетельств незатейливого народного быта, глиняных тарелок, из которых бедняки хлебали пшеничную кашу, и кувшинов, благодаря которым они могли отведать свежей воды в засушливых землях внутри страны. Он руководил археологическими раскопками в Италике и, не торгуясь, приобрел у разорившегося маркиза из Херес-де-лос-Кабальерос его коллекцию в десять тысяч томов. А чтобы было где хранить всю незаконную добычу, вывезенную из Испании, он построил дворец на том краю Манхеттена, куда так и не добрались ни экономическое процветание, ни лихорадка распродажи земельных участков, на что, вероятно, господин Хантингтон надеялся; в этом дворце все размещено на стенах, в витринах, расставлено по углам, каждый экспонат снабжен кратким пояснением с указанием даты и места находки, непременно на пожелтевшей бумаге: римская мозаика и масляные светильники, миски эпохи неолита, средневековые мечи, готические статуи Святой Девы, — словно сама река времени в беспорядке вынесла на Растро эти свидетельства и наследие прошлого: обломки домов богачей и бедняков, церковное золото, мебель из гостиных, щипцы, которыми ворошили угли в камине, и гобелены, и картины, некогда висевшие на стенах церквей, ныне заброшенных и разоренных, и дворцов, возможно, уже не существующих, почти стершиеся плиты надгробий сильных мира сего и мраморные раковины, когда-то наполненные святой водой в прохладном полумраке часовен. Да еще имена, звучные названия испанских мест на этикетках в витринах, и вдруг среди них, рядом с зеленой глазированной глиняной миской, которую я тотчас же узнаю, — название моего родного города, где во времена моего детства еще существовал район гончаров, и печи там оставались все такими же, что и во времена мусульман; это была широкая солнечная улица, которая называлась улица Валенсии и выходила прямо в поле. Оттуда и попала сюда эта миска, которую я показываю тебе за стеклом в одном из пустынных залов Испанского общества Нью-Йорка и которая возвращает меня прямо в детство: в ее центре изображен петух в круге, и, рассматривая его, я почти ощущаю в кончиках пальцев глазированную поверхность керамики и выпуклые линии рисунка; это традиционный петух, и при этом он похож и на петуха Пикассо — он повторялся на тарелках и мисках у нас дома, а также на стенках кувшинов для воды. Я вспоминаю огромные чаны, в которых женщины перемешивали мясной фарш и специи для свиной колбасы, глиняные блюда, над которыми нарезали помидоры и зеленый перец для салата — натюрморты незатейливой и вкусной пищи простого народа. Эта посуда с незапамятных времен стояла на столах и полках домов и казалась неизменным атрибутом священного ритуала, тем не менее она исчезла очень быстро, за каких-то несколько лет, под натиском посуды пластмассовой и фабричной. Она исчезла, как и дома, в полумраке которых поблескивали ее широкие и округлые формы, как и люди, когда-то обитавшие в этих домах.
«У меня эта миска тоже вызывает воспоминания», — говорит рядом с нами женщина, которую мы видели курящей у входа. Она извиняется, что прервала нас, что слушала наш разговор: «Я узнала ваш акцепт, когда-то давно я жила в этом городе». В ее голосе столько же молодости, сколько блеска в глазах, они никак не соотносятся ни с возрастом, зафиксированным чертами ее лица, ни с американской небрежностью манеры одеваться. «Я работаю в этой библиотеке, если вам интересно, с удовольствием покажу вам ее. Здесь столько сокровищ, а об этом знает так мало людей. Время от времени приходят преподаватели, ученые, которые занимаются испанистикой, но могут пройти недели, а то и месяцы, и никто не обратится ко мне за книгой. Кто поедет в такую даль, кто может вообразить себе, что здесь, в такой близи от Бронкса, хранятся картины Веласкеса, Эль Греко и Гойи, что у нас есть первое издание „Ласарильо“ и „Дон Кихота“ и „Селестина“ 1499 года? Туристы доезжают до Девяностой улицы, чтобы побывать в центре Гугенхейма, и воображают, что дальше начинается мир неизведанный и опасный, словно сердце Африки. Я живу неподалеку отсюда среди кубинцев и доминиканцев, где не услышишь ни слова по- английски. Под моей квартирой располагается кубинский ресторанчик под названием „Цветок Бродвея“. Они готовят „ropavieja“[2] и дайкири, как больше нигде в Нью-Йорке, и разрешают спокойно курить за столиками, покрытыми клетчатыми клеенчатыми скатертями, как когда-то в Испании, когда я была совсем девчонкой. Настоящая роскошь — выкурить сигарету за чашкой черного кофе в конце обеда. Вы же знаете, теперь нечасто здесь встретишь ресторан, где позволяют курить за столиком. Табак вреден для моих бронхов, посетители косятся, когда приходят сюда и видят меня с сигаретой у входа на улице, но я уже стара, чтобы меняться, сигареты мне очень нравятся, я наслаждаюсь каждой, пока курю, они составляют мне компанию, помогают мне поддерживать беседу или скоротать время, когда я одна. К