тому же, когда я была совсем молода, мне хотелось убежать из Испании и добраться до Америки, потому что здесь женщины могли курить, носить брюки и водить автомобили, как показывали в довоенном кино».

Женщина говорила на четком и ясном испанском, какой можно услышать кое-где в Арагоне, но в ее акценте слышались карибские и американские интонации, а в голосе, звучал совершенно англо-саксонский металл, когда она произносила какое-нибудь слово по-английски. Она пригласила нас выпить чашку чаю у себя в кабинете, и мы приняли приглашение, отчасти потому, что уже чувствовали обычный при посещении музеев упадок сил, отчасти потому что в ее манере говорить и смотреть на нас было что-то завораживающее, особенно в этом безлюдном и тихом месте, в пасмурное утро последнего дня нашего путешествия. Эта женщина, так и не назвавшая своего имени, будила в нас какое-то беспокойство и одновременно притягивала к себе; испанский, на котором она с нами разговаривала, был голосом ее юности, а глаза, изучающие нас, были намного моложе ее лица и фигуры, не говоря уже о руках, покрытых пятнами и морщинами, с распухшими от артрита суставами, и о дыхании курильщицы, хотя табак не запачкал ей пальцев и не добавил хрипоты голосу. В небольшом кабинете царил беспорядок и пахло старой бумагой, он был обставлен конторской мебелью двадцатых годов, какую можно увидеть на некоторых картинах Эдварда Хоппера. Женщина достала из картотечного шкафа три чашки и три пакетика чаю, положила все это на стол прямо поверх бумаг, и, совершенно по-американски извинившись жестом, вышла за кипятком. Мы молча переглядываемся, обмениваемся улыбками, желая ощутить взаимную поддержку в столь необычной ситуации, а женщина почти тотчас же возвращается, пристально смотрит на нас своими живыми глазами, словно пытаясь угадать, не говорили ли мы о ней в ее отсутствие. Очки висят у нее на шее на черном шнурке. Она похожа на секретаршу в учебном отделе университета, которой осталось совсем немного до пенсии, но ее глаза изучают меня безо всякого стеснения, словно осмелев оттого, что лицо как бы прикрыто маской; женщина, которая смотрит этими глазами, вовсе не та, что наливает кипяток и выказывает предупредительность и учтивость, предписываемые строгим американским этикетом, небрежно закалывает седые волосы и носит брюки, джемпера и ботинки — не столько в силу практичности и непритязательности, сколько из-за безразличия к собственной внешности. Она смотрит на меня так, будто ей тридцать лет и она оценивает каждого мужчину, прикидывая, в какой степени он привлекателен, а также готов ли он к сексуальным отношениям; смотрит на нас, стараясь угадать, любовники ли мы или женаты, и что прочитывается в нашей манере обращаться друг к другу — признаки желания или охлаждения? И пока ее магнетический взгляд исследует малейшую деталь твоего и моего присутствия, наших лиц и нашей одежды, ее старческие руки совершают классический обряд гостеприимства, разливая чай и предлагая нам пакетики сахару и сахарину и пластмассовые палочки, к несчастью, заменяющие ложки в Соединенных Штатах, а ее звонкий, старинный испанский голос с кубинскими и саксонскими интонациями повествует нам о миллионере, который страдал манией величия и возвел здание Испанского общества на углу Бродвея и Сто пятьдесят пятой улицы в полной уверенности, что этот район Гарлема в скором времени войдет в моду среди богачей, и о его причуде: живя так далеко от Испании, он окружил себя таким количеством испанских предметов; так далеко от Испании и отовсюду, далее от самого Нью-Йорка, говорит она и показывает на окно, за которым видна противоположная сторона убогой и бедной улицы, хотя это Бродвей, — ряд краснокирпичных домов с зигзагом пожарных лестниц и высокими баками для воды на крышах, а за ним — серая даль горизонта и силуэты гигантских башен муниципальных жилых домов Бронкса.

«Вот уже больше сорока лет, как я приехала из Испании, никогда больше туда не возвращалась и не думаю возвращаться, но я помню некоторые места в вашем городе, кое-какие названия: площадь Святой Марии, где так сильно дул ветер зимними вечерами, улицу Реал, она ведь так называлась? Хотя сейчас я припоминаю, что как раз тогда ее переименовали в улицу Хосе Антонио. И эту улицу, где располагались гончарные мастерские, у меня вылетело из памяти ее название, но, услышав, что вы рассказываете своей жене об улице Валенсии, я сразу поняла, что речь идет о той самой улице, и вспомнила песню, которую распевали в те времена:

На улице Валенсии Гончары Из воды и глины Делают горшки.

Когда я была совсем молодой, мне удалось попасть в Колумбийский университет на курс испанской литературы, который вел Франсиско Гарсиа Лорка, и ему нравилось, когда я пела эти строки; он считал их удивительно точными и громко повторял их, чтобы обратить наше внимание на то, что в них нет ни одного прилагательного, все слова самые обыкновенные, и при этом результат, как он говорил, оказывается и поэтичным, и информативным, как фраза путеводителя, и это вызывает в памяти старинные романсы».

Она много говорит, завораживая нас своим рассказом, но, по сути, мы так ничего и не узнаём о ее собственной жизни, даже имя ее, к нашему удивлению, останется нам неизвестно, хотя это обстоятельство мы отметим позже, уже покинув Испанское общество. Как выглядит квартира, в которой она, без всякого сомнения, живет одна, или разве что в компании со своим котом, слушая кубинские голоса и мелодии, долетающие снизу, из «Цветка Бродвея», куда регулярно спускается ужинать, заказывая фасоль со свининой и, возможно, дайкири, который слегка ударяет в голову; в одиночестве сидит за столом, покрытым клеенчатой скатертью в клетку, курит, потягивая кофе, смотрит на улицу и разглядывает мужчин и женщин, безошибочно угадывая характер их отношений? Чем она занимается часы и дни напролет, когда никто не приходит за книгами в библиотеку, этими зарытыми здесь сокровищами, которые она систематизирует и пересчитывает с сосредоточенным выражением на постаревшем лице, полуприкрыв веки за очками на черном шнурке? Единственные экземпляры, которые можно найти уже только здесь, первые издания, целые подборки научных журналов, подшивки, автографы писем — вся испанская литература и всевозможные статьи и изыскания об Испании собраны в этой огромной библиотеке, куда почти никто не приходит. Самой хранительнице уже нет надобности открывать тома поэтической серии «Классики кастильской литературы»: еще в то время, когда она посещала занятия профессора Гарсиа Лорки, у нее вошло в привычку — к чему, по ее словам, именно он приохотил студентов — заучивать наизусть наиболее понравившиеся стихи, так что она знала на память большую часть «Романсеро», сонеты Гарсиласо, Гонгоры, Кеведо, всего Сан Хуана де ла Крус, почти всего Луиса де Леона, и Беккера, и Эспронседу; всем этим она зачитывалась в ранней юности — в пору мечтаний и увлечения литературой — на пару с братом, который был немного старше ее и с которым они поочередно декламировали то «Тенорио», то «Овечий источник», то «Жизнь есть сон». Вполне возможно, именно этому она и посвятила все годы своей работы в Испанском обществе — запечатлевала в памяти испанскую литературу, проговаривала выученное про себя или вполголоса, шевеля губами, словно молясь, пока шла на работу по этому карибскому Бродвею или добиралась до юга Манхэттена и ползущих автобусах или переполненных вагонах метро, когда маялась от бессонницы в своей одинокой постели или обходила залы музея, не задерживаясь ни перед одной из картин или экспонатов, расположение которых, равно как и сведения, напечатанные на табличках, знала уже назубок. Но была одна картина, перед которой она всякий раз останавливалась и даже присаживалась, чтобы рассматривать ее не торопясь; грусть, которую она при этом испытывала, никогда не притуплялась, а напротив, усиливалась, по мере того как проходили годы, а в этом месте все оставалось таким неизменным, словно в заколдованном королевстве. Таблички, стенды и каталоги желтели, сантехника в туалетах постепенно превращалась в музейную редкость, у кубинцев и пуэрториканцев, служивших привратниками, седели их жесткие курчавые волосы, карманы серых кителей, напоминающих форму университетских надзирателей, окончательно прохудились, и все больше обтрепывались обшлага рукавов, а ее саму время превращало в незнакомку каждый раз, стоило только посмотреться в зеркало; прежними оставались одни лишь глаза, чье сияние было таким же пронзительным и прекрасным, как тогда, когда ей исполнилось тридцать лет и она очутилась в Америке, впервые в жизни предоставленная самой себе и охваченная таким воодушевлением, которое, может статься, граничило с нервным возбуждением и безумием, вероятно, даже более неистовым, чем безудержная и безрассудная страсть господина Хантингтона к коллекционированию. «Мне нравится сидеть перед этим полотном Веласкеса, портретом смуглой девочки, о которой никому ничего неизвестно — ни кто она такая, ни как ее звали, ни почему Веласкес ее нарисовал, — сказала она нам. — Наверняка вы на него

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату