уже обратили внимание, но не уйдете, не постояв перед ним еще немного, потому что, может быть, никогда сюда не вернетесь и больше его не увидите. С годами перестаешь обращать внимание на вещи, привыкаешь к ним и уже не глядишь в их сторону, не только потому что теряешь интерес, но еще чтобы не потерять рассудок. Смотрители любого музея посходили бы с ума, если бы постоянно разглядывали картины, которые их окружают, со всеми их подробностями. Я вхожу сюда и после стольких лет уже ничего не вижу, но эта девочка Веласкеса неизменно оказывается в поле моего зрения; она притягивает меня к себе и все время смотрит на меня, и, хотя мне до мелочей знакомо ее лицо, я всегда открываю в нем что-то новое — как отец или мать в лице своего ребенка или любящий в лице любимого человека». Обычно на картинах — взять этот или любой другой музей — изображают сильных мира сего или святых; это люди, переполненные сознанием своей значимости или пребывающие в ореоле святости или страданий мученичества; а эта девочка никого из себя не разыгрывает — ни Богоматерь в детстве, ни инфанту, ни дочь герцога, — она всего лишь она сама, просто девочка, серьезная и кроткая, словно погруженная в свои грустные детские переживания, потерявшаяся здесь, в пышных и слегка обшарпанных залах Испанского общества, как героиня сказки — в заколдованном дворце, внутри которого время остановилось сто лет назад. У нее доверчивый и вместе с тем робкий и сторожкий взгляд, и ее темные глаза сейчас, когда я пишу, устремлены на меня, хотя в этот момент я нахожусь далеко от нее и от пасмурного дня в Нью-Йорке накануне отъезда. Прошло всего лишь несколько месяцев, воспоминания пока ярки и отчетливы, но стоит мне только попытаться вспомнить подробности нашего посещения Испанского общества, лицо девочки Веласкеса, голос и горящий взгляд женщины, которая так и не сказала нам своего имени, все становится зыбким, словно размытым, и не знаешь, случилось ли это наяву. Я сохранил вещественные доказательства: проездной билет «Метрокард» на автобус, который завез нас так далеко, открытки, которые мы купили в киоске Испанского общества; ассортимент в нем был очень скудным: там до сих пор не распроданы запасы черно- белых «почтовых карточек» почти вековой давности, а также путеводители и каталоги изданий, которые можно найти разве что в витринах букинистических книжных лавок, где предлагают все самое потрепанное и замусоленное. Однако здесь, в этом месте, полном сюрпризов, магазинчик, со столь немудреным выбором товара — он смахивает скорее на скромную испанскую лавчонку, в которой продают табак и марки, и уж точно не идет ни в какое сравнение с торговыми заведениями других нью-йоркских музеев, эффектными, роскошными супермаркетами, — располагается в необъятном заде, не поддающемся описанию с точки зрения организации пространства, заставленном громоздкими витринами из темного дерева, похожими на полки крупного магазина тканей начала века или гигантские комоды, в которых хранятся облачения священников в ризницах собора. Сам киоск ютится в темном углу, занимая часть прилавка, за которым восседает сеньора весьма почтенного возраста; кажется, стоит только нам уйти — двум странным посетителям, которые сейчас перебирают коллекцию выцветших открыток, — как она тот час же примется за вязание. Зато все стены от пола до потолка увешаны огромными картинами — а иногда одной единственной во всю стену, на которой изображены, словно занесенные сюда вихрем невиданного по размаху карнавала или застывшие в беспорядке на цветных вкладышах в энциклопедии, все национальные костюмы, ремесла, народные танцы и пейзажи Испании — романтическая фольклорная мишура, с размахом воспроизведенная Хоакином Сорольей; эта своего рода Сикстинская капелла, которая призвана прославить страсть мистера Хантингтона ко всему испанскому и увековечить в крупных цветных мазках каждый этнический тип, каждый давно вышедший из употребления костюм, или древний головной убор, или антропологическую особенность: андалусских объездчиков лошадей в широкополых шляпах, каталонцев в шапочках и аль-паргатах, кастильцев с обожженными солнцем и изборожденными морщинами лицами, арагонцев с красными платками на затылке, танцующих хоту, а также апельсиновые сады, оливковые рощи, воды Бискайского залива, куда вышли на промысел рыбаки севера; галисийские зернохранилища и мельницы Ламанчи, андалусских цыганок в платьях с воланами, валенсийских красавиц в жестких накрахмаленных юбках, расшитых драгоценностями и с застывшими прическами, как у каменных изваяний иберов, сады и пустоши, фиолетовые небеса Эль Греко и яркий насыщенный свет Средиземноморья — здесь метры и метры живописи, обилие лиц, похожих на маски, и одежд, смахивающих на карнавальные костюмы; все это вызывает в памяти толчею и головокружение бала-маскарада, и в то же время— скучный подробный каталог или реестр, куда внесен житель любой местности со своими характеристиками и соответствующей формой одежды, намертво привязанный к вековым традициям и пейзажам своего края; каждый индивидуум подвергнут систематизации по принципу своего происхождения и малой родины, как птицы или насекомые у биологов.
А сейчас передо мной в рабочем кабинете рядом с клавиатурой компьютера и белой, отполированной морем ракушкой, которую Артуро позапрошлым летом нашел на пляже в Сааре, — одна из тех открыток, купленных нами в киоске Испанского общества. Это портрет смуглой нежной одинокой девочки на сером фоне, которая не сводит с меня взгляда, точно гак же как в тот раз, когда мы пошли взглянуть на нее перед уходом — в день накануне нашего отъезда; мы уже почти покинули Нью-Йорк, несмотря на то что до вылета в Мадрид оставались еще сутки, и время утекало у нас между пальцев, так становится бесплотной сожженная бумага, по мере того как рассыпается пепел листа; эти минуты и часы были лишены покоя, словно мучительное и скоротечное время тайного свидания, когда любовники, едва увидевшись, знают, что для них уже пошел обратный отсчет времени — до расставания. Сочиняя, тешишь себя иллюзией, что описываемые тобой места, предметы и люди оказываются в твоей власти. Сидя в рабочем кабинете под лампой, отбрасывающей свет на мои руки, клавиатуру, мышь, раковину, желобки которой мне нравится рассеянно поглаживать кончиками пальцев, и открытку с девочкой Веласкеса, я порою ловлю себя на ощущении, будто ничего из того, о чем я размышляю или вспоминаю, не существует вне меня, вне этого замкнутого пространства. Но все же города и страны существуют, пусть даже меня там уже нет, и я гуда не вернусь. Возможно, в чьей-то памяти хранятся прожитые мною жизни и те люди, которыми я успел побывать до того, как стать еще одним человеком — с тобой; и в этот самый момент, в шести часах и шести тысячах километров от этой комнаты, девочка, которая смотрит на меня с бледной репродукции па открытке, смотрит, слегка улыбаясь, в полумраке огромного зала музея, куда мало кто ходит, с подлинного и реально существующего полотна, написанного Веласкесом около 1640 года, привезенного в Нью-Йорк около 1900 года американским мультимиллионером. Кто знает — может, именно сейчас, когда в Нью-Йорке два с четвертью часа пополудни, а здесь вот-вот наступит декабрьская ночь, кто-то глядит на лицо этой девочки, кто-то угадывает или узнает в ее темных глазах печаль затянувшегося изгнания.
Рассказы
Река забвения
НИКТО не плавал на тот берег, хотя он маячил совсем близко, — возможно, потому что там, насколько хватало глаз, не обнаруживалось ничего такого, чего не было на этом, и потому что всякий, кто переплывает реку, вправе ожидать какого-нибудь символического вознаграждения, которое в данном случае исключалось из-за близости и схожести берегов. По обе стороны реки все было одинаковым — те же дюны и островки травы, пригибаемой к земле ветром с моря, тот же соляной блеск на гребнях песка. Пес Саул переплыл реку поутру, кинувшись вслед за каким-то предметом, который Маркес быстрым движением зашвырнул на тот берег — я не увидел в этом никакого умысла, чего не сделаешь от скуки. Саул, подгоняемый нетерпением, задрав нос, шумно баламутил воду, и, когда выбрался на другой берег, было похоже, будто он сбился со следа. Отряхивая намокшую шерсть, он бродил по берегу и какое-то время лаял с волчьими подвываниями, не обращая внимания на свист и крики Маркеса. Ближе к вечеру до меня вдруг дошло, что он так и не вернулся.
Тем утром, пока мы пили аперитив в полумраке библиотеки, Маркес сообщил мне, как называется река — Гуадалете — и прибег к свидетельству двух географических словарей, чтобы объяснить мне этимологию. Жаль, что я тогда плохо его слушал, впрочем, полагаю, я все равно не сумел бы ничего предотвратить. Маркес открыл один из словарей и отыскал слово, задержав на нем указательный палец, но