отдаленнее, пока несколько минут спустя начисто не растворились в тишине, прерываемой лишь ударами мяча на теннисном корте.
Затем мы спустились в сад, прошлись по берегу реки в сторону моря, надеясь разглядеть пса Саула среди песчаных дюн, и вернулись домой, чтобы выпить мартини. Из окна столовой я увидел, как Ивонна и Чарли Гомес сплелись в бурном объятии, стоя за деревом и не выпуская из рук ракеток. В эту самую минуту Маркес приближался ко мне с двумя бокалами в руках. Чтобы он ничего не заметил, я с непонятной для него поспешностью переместился в противоположный конец комнаты.
Мартини, а затем обед повергли меня в непреодолимое сонное оцепенение. Только после двух чашек кофе ко мне вернулась способность мыслить, испытывать ненависть к Чарли Гомесу и при этом с предосудительным интересом разглядывать обтягивающую спортивную блузку Ивонны. Мы вяло беседовали о том, как трудно разбогатеть, занимаясь сочинением книг, о жаре, которая спадет к ночи, о преданности собак, о немецкой овчарке, в глазах которой Чарли Гомес обнаружил совершенно человеческое выражение. Ивонна не слишком настойчиво предложила прогуляться по пляжу, но желающих не нашлось. Маркес, уловив сон и усталость в моем взоре, предложил мне подняться наверх и вздремнуть. Для приличия я немного поупирался, а затем согласился, предвкушая — почти сгорая от нетерпения, — какое испытаю облегчение, когда останусь один и растянусь на кровати в полумраке комнаты. „Я пойду с тобой на пляж“, — сказал Чарли Гомес Ивонне. „У меня есть идея получше, — уже на выходе, до времени объятый сном, я с удивлением услышал голос Маркеса. — Сыграем-ка мы с вами партию в теннис, Чарли“.
Сквозь сон я слышал их голоса, удары мяча, быструю россыпь шагов в парусиновых тапочках по цементной площадке, то удалявшуюся, то приближавшуюся, как и лай пса Саула — не знаю, раздавался ли он наяву или мне приснилось.
Я проснулся, когда почти стемнело. Во рту чувствовалась сухость и горечь, а в желудке тяжесть, словно я только что отобедал. Направляясь в библиотеку в поисках Маркеса, я обратил внимание на давящую тишину пустынного дома. Я сел за стол, на котором все еще лежал раскрытый словарь, и посмотрел на пустой корт, на дюны, на шелестящие кроны деревьев, на речной поток. Гуадалете, — прочитал я; это слово было подчеркнуто. Погрузившись было в чтение, я вдруг прямо перед собой увидел Ивонну. На ней все еще была спортивная блузка и шорты. Ивонна плакала. „Он уехал, — сказала она. — Не попрощался, ничего не объяснил, даже не посмотрел на меня. Закончил играть с Альваро, и… это был уже не он“. — „Они о чем-нибудь говорили?“ — „Нет, — Ивонна вытерла глаза и нос платком, перепачканным тушью. — Я смотрела, как они играют. Не знаю уж, почему Альваро на этом настоял, он ведь даже не умеет держать в руках ракетку. Он отбил мяч, и тот улетел на другой берег реки. А ведь мяч ужас какой дорогой. Чарли разозлился и…“ — „Поплыл за ним?“ — спросил я, хотя ответ был мне известен. Это было как озарение: в один миг я припомнил и уволенную служанку, и пса Саула. Все еще не веря, и при этом не испытывая удивления, я все понял; включая и степень мудрости Маркеса, и его план мести. „Он бросился в воду и в мгновение ока переплыл реку, — сказала Ивонна. — А когда вернулся, прошел мимо меня, не глядя. Переоделся и уехал. Вы мужчина, к тому же писатель. Можете мне объяснить, что я такого сделала? Почему Чарли вот так взял да и бросил меня? Ведь муж не догадывался…“ — „Не догадывался?“ — повторил я и показал ей открытый словарь и подчеркнутое слово. — Он все знал. Даже я знал, хотя и дня еще здесь не пробыл. Думаете, он пригрозил Чарли? В этом не было необходимости. Ваш муж обнаружил способ, как сделать так, чтобы Чарли навеки забыл вас. Достаточно было заставить его переплыть реку».
Ивонна смотрела на меня, не понимая, не находя облегчения в моих словах. Сквозь открытое окно библиотеки я указал ей на реку и на дюны, уже погруженные в сумерки. «Служанка, которую вы рассчитали вчера, — продолжал я, — плавала за реку, а когда вернулась, ничего не помнила. Вы сами нам рассказывали, что велели ей подготовить комнаты для гостей, а она отправилась загорать, и принялась мыть уже вымытые тарелки… И этот пес, Саул, вспомните: ваш муж отправил его за реку, и он так и не вернулся. Река называется Гуадалете. Это арабское слово, пришедшее из греческого. Древние называли ее Летой, рекой забвения, потому что по ней проходила граница между царством живых и царством мертвых. Кто ее переплывает, теряет память».
Я захлопнул увесистый словарь и взглянул на Ивонну с состраданием, не лишенным вожделения, спрашивая себя, чем это сейчас занят Маркес и где он. Ивонна то ли не понимала, то ли не хотела понимать моих объяснений. Она шагнула ко мне, прижалась, уткнувшись носом мне в грудь. Чтобы избежать ее взгляда, ищущего мои губы, я опять взглянул в окно. Какой-то мужчина в плавках, в светлых тапочках, с полотенцем через плечо шел по корту. Почти совсем стемнело, но я разглядел, что это был Маркес. Я видел, как он остановился на песчаном берегу, снял тапочки и аккуратно положил их рядом с полотенцем. Словно бы стряхивая волосы с лица, он откинул голову назад, а затем очень медленно вошел в воду, выставив вперед руки. Прежде чем сделать первый гребок, он повернулся к окну, откуда я на него смотрел, и помахал мне рукой, словно прощался.
Комната с привидением
Вероятно, этот энергичный молодой человек, Лоренсито Кесада, который так высоко держит марку нашего городка в печатном органе провинции, еще помнит тот вечер, когда наше сборище в кафе «Ройял» затянулось дольше обычного и завершилось за полночь, причем не по причине выпитого — тем более что никто из нас не питал склонности к бесплодному прожиганию жизни, — а потому что кто-то — может, как раз именно Лоренсито, любитель, по его собственному признанию, исследовать сверхъестественные явления, — начал рассказывать истории о привидениях. Вскоре у каждого из нас нашлась в запасе, по крайней мере, одна подобная история, и, когда Пласидо Салседо, который преподавал физику в школе, решил подрезать крылья нашей фантазии и установить научный подход, было уже поздно: юный Кесада просто засыпал нас сведениями о бог знает каких магнитных свойствах египетских пирамид и многочисленными доказательствами посещений нашей планеты кораблями пришельцев. «Например, — сказал он, — огненная колесница, на которой вознесся Илия, была не чем иным, как летающей тарелкой, также как и Вифлеемская звезда…» В этом месте мой кузен Симон, весьма щепетильный в вопросах веры, попросил его не говорить того, чего не знает, потому как ни он, Кесада, никто другой, не наделенный должными полномочиями, не может толковать Писание как вздумается, и тогда Салседо, желая их примирить, только накалил страсти, потому что, когда Лоренсито сослался на него как на арбитра в том смысле, что его мнение как мнение ученого заслуживает доверия, он, в свою очередь, тоже попытался урезонить моего кузена, заговорив о свободе познания, а это было равносильно упоминанию черта. Мой кузен взвился и обозвал его лютеранином, а Салседо того — Торквемадой, а Лоренсито, и без того не закрывавший рта в течение всего вечера, в запальчивости воскликнул: «Уж не верители вы, что Искупление распространяется на обитателей других планет?!» Я утихомирил своего кузена и Салседо и заставил их сесть. Тогда дону Палмиро Сехаяну, перед сединами которого мы все без исключения склоняли головы, пришлось объявить об окончании раунда. Он сказал: «Господа, соблюдайте порядок». — И мы тот час же замолкли. Поэт Хакоб Бустаманте, незадолго до этого получивший премию Совета провинции, воспользовался молчанием, чтобы запустить в моего кузена, а заодно и в меня, отравленную стрелу:
— Некоторые, — сказал он, — просто-таки упорствуют в своем нежелании что-либо знать о Втором Ватиканском соборе.
— У меня дома полное собрание соборных постановлений, — подскочил, как ужаленный, мой кузен, — и уверяю вас, ни в одном из них ничего не говорится о летающих тарелках.
— Друг мой Симон, — с отчаянием воскликнул Лоренсито Кесада, — не заводитесь, мы с вами нигде не отмежевались в вопросах веры.
Всем известно, что юный Кесада просто агнец божий, золотое сердце. Самоучка, бессменный вице- секретарь «Ночного поклонения»[3], вот уже двенадцать лет служащий универмага «Метрическая система» — разве можно упрекать его в том, что он говорит «отмежеваться» вместо «размежеваться» или «мирта» вместо «митра»? Настоящим подрывным элементом в нашем «petit comite» [4]был Хакоб Бустаманте — обладатель густой бороды и гривы, ниспадающей на уши, ярый приверженец свободного стиха и гитарной музыки в богослужении. От успеха он заважничал: стоило ему пожать лавры в конкурсе Совета, как его имя все настойчивее стало называться