– У тебя там роман с Риткой Лесиной… Учти: контора начинает гудеть слухами. Осторожнее. Говорю как друг. Тем более шеф к ней питает неразделенные симпатии…
Ракитин, сумрачно кивнув, направился к выходу. Подал Людмиле шубу. Щелкнули часы на электрокамине, выбросив на черное свое табло четыре зелено горящих квадратных нуля.
Наступал день понедельник.
Ту, иную жизнь, вероятно, можно было определить как прожитое и прошлое, что кончилось внезапно и счастливо и куда он, Ракитин, возвращаться не желал даже мысленно, хотя знал – с прошлым не порвешь: не невидимая его паутина цепка и нити прочны и длинны безмерно. И он помнил ту, иную свою жизнь, такую же мутную и тоскливую, как сумеречный, неровный свет в вихлявшемся на поворотах пустом вагоне, устало и зло спешащем сквозь ночь.
Тогда он успел на эту электричку, впрыгнул в сужающийся пролет дверных створок, поскользнулся и буквально влетел в тамбур, оставив на перроне соскочивший башмак.
В памяти его потом не раз прозвучат и этот глухой, резиновый стук сомкнувшихся за спиной дверей, и лязг буфера тронувшегося вагона, прозвучат как нечто пророческое, потому что там, за дверьми, как бы осталось все прежнее, но это будет потом, а тогда, стоя в одном башмаке и в носке на заплеванном, усеянном окурками полу тамбура и морщась в усмешечке над самим же собой, он еще не разделял то время, что прожито, и то, что наступает, ибо осознание этого – суть осознания, какой-либо утраты. А утраты не было. Разве – башмак?.. Башмак действительно остался в прошлом. И вернуться за ним Ракитин не мог – электричка была последней.
Он выругался, опять метнулся к дверям, но поздно – в замызганном оконце уже плыли размеренно и уныло черные поля, огни и зыбкое, едва угадываемое небо.
Только тут он почувствовал, что пьян, неопрятен, и, как-то внутренне обмякнув, словно отрешившись от себя – опротивевшего, но неотвязного, пнул отъехавшую вбок дверь и вошел в вагон.
Там была женщина, но поначалу он не заметил ее в дрожащей вылизанной пустоте желтых деревянных скамей и мокрого, грязного пола, по которому, невольно хромая в одном ботинке, ступал, стараясь поставить ногу в носке на сухое.
И лишь когда, бормоча что-то под нос, сел напротив нее. наткнулся взглядом на взгляд – все с брезгливым пониманием оценивший: и расхристанность его, и нетрезвость, и, может, даже нечистоплотность – но не внешнюю, иную, что была в нем самом, от которой он и бежал сегодня этой электричкой…
Он тут же озлился на нее – этакую благонравную, перед которой был беззащитен в своей неряшливости, подпитости, чье моральное здоровье наглядно утверждалось всеми внешними приметами молодой, обаятельной, но, чувствовалось, одновременно сдержанной и неглупой женщины.
Перед такими Ракитин вечно терялся, и вечно его тянуло к таким, и вечно с такими не везло…
Озлился. Закрыл ладонью лицо, вскользь подумав о ней нечто бессвязно-мстительное, и отстранился, ушел вразброд расползающихся, как ужи из дырявого мешка, мыслей.
Вагон шатало, машинисты спешили на отдых, колеса словно переругивались в сонном, бормочущем перестуке, свет поминутно мерк и вспыхивал, прозрачно скользя в потертом лаке скамей, и Ракитин, неловко подогнув ногу, спрятав ее – ту, что в носке, – за уцелевшим башмаком, видел перед собой то край шерстяной клетчатой юбки, то – когда вагон встряхивало – светлые, ровно завитые на концах волосы, спадающие до плеч, красивое, строгое лицо, отчужденно обращенное к книге…
Книгу она наверняка читала без особенного внимания, если вообще читала, а ожидала – Ракитин ощущал это пусть и скучаючи, но остро, – ожидала с тем же пренебрежением его пьяной болтовни, приставаний…
Он встал и пересел на другую скамью – вперед, спиной к ней, решив то ли успокоить ее нарочитостью такого поступка, то ли как бы посчитаться ответным высокомерием, хотя, когда пересел, подумал: глупо… Но вновь нахлынула усталость, разбитость, и он, забывшись в полудреме, принялся вспоминать прошедший вечер отдельными, словно стоп-кадрами, застывшими сценами. И был там разглагольствующий Семушкин с бутылкой вина; хмельная компания из девочек легкого поведения; дача отца Семушкина, которую Ракитин, или обидевшись на компанию по какой-то причине, или же уяснив, что не предупредил жену о возможности своего возвращения утром, но все равно, кажется, на что-то обидевшись, покинул…
Согласно легенде, поведанной жене Ракитина, они с Семушкиным – в то время выпускники четвертого факультета Высшей школы КГБ, будущие шифровальщики, именовавшиеся в курсантской среде «биномами», – отбыли на учебные полевые стрельбы, что возражений, естественно, вызвать не могло.
Стоп-кадр с Семушкиным вернулся, ожил, бутылка в руках Григория ткнулась в стакан, и Семушкин заговорил:
– Что ты видел, Саня, в свои двадцать четыре годика? Священный долг в перерывчике между средней и военными школами, сопли-вопли, заботы и нищету. А ведь годы уходят, и вскоре встанет вопрос: где же ты была, молодость, ау?! Наверстывай, Саня. Конспиративно… но дикими темпами. Покуда не поздно.
Девочки одобрительно смеялись… А ему было муторно в этой инфантильно-загульной пошлости, в явном и тягостном ее обмане – куда приводила безысходность я откуда безысходность выталкивала, куражась, в прежний приют. К Зое.
Все трое – Семушкин, Ракитин и Зоя – выросли вместе в одной из пятиэтажек, появившихся в городе в первом усилии борьбы за отдельную жилплощадь для измученных коммунальным бытом семей. Вместе учились, оканчивали десятилетку. После Ракитин ушел в 1?мию. Семушкин же благополучно поступил в институт, видел Зою ежедневно, ходил с ней в кино, дарил цветочки и страстно объяснялся в лучших к ней чувствах. Ракитин вернулся из армии, и Зоя вышла за него замуж.
Семушкина между тем из института отчислили за неуспеваемость, и, дабы избежать горькой судьбины солдата, он подал заявление о поступлении в школу ГБ, уговорив последовать своему примеру и Ракитина.
– Элита общества! – убеждал он Александра. – Давай, присоединяйся… Ты ведь связистом в армии был? Ну, тогда вообще все карты в руки!
Далее все шло обыкновенным, накатанным путем. Квартира, семья, дочь, незаметно пролетевшая учеба.