ВЕРЕЩАГИН
Пожалуй, единственная отрада следующего утра для художника Верещагина состояла в том, что проснулся он на диване совершенно один, не считая, разумеется, своего сменщика Мишки Чиркина, который спал на этом же диване у стенки, валетом. Сменщик даже не пошевелился ни разу за все то время, пока Верещагин вставал, тихо прокашливался, возился с ботинками, ощупью искал свою вязаную шапочку и пояс от зимнего пальто.
За окном едва-едва начинало светать, и когда Верещагин для облегчения поисков решился зажечь настольную лампу, окна снова налились безнадежной февральской темнотой.
Верещагин некоторое время постоял, бездумно глядя в эту неожиданно вернувшуюся, подступившую к самым окнам зимнюю ночь, затем встрепенулся и снова принялся искать шапочку и пояс. Движения его были судорожны и беспорядочны, он то и дело задумывался и замирал, остановившись посередине комнаты или же ненадолго приседал на краешек стула, но потом, спохватившись, вскакивал и снова кружил по тесному пространству, заглядывая во все углы и щели, выдвигая по нескольку раз ящики письменного стола и снова задвигая их обратно.
Шапочка, в конце концов, случайно отыскалась в пыльной щели между ребрами батареи под окном, а вот пояс, похоже, потерялся безвозвратно. Верещагину никогда не везло с поясами. Вероятно, потому, что в хмельном виде имел он с юности привычку ходить нараспашку, не застегивая пуговиц и не подпоясываясь, какая бы стужа ни леденила грудь.
“Опять придется со Галкой разбираться, — уныло думал он, шаря ладонью в безжизненной пустоте под тумбой письменного стола. — Сперва, стало быть, посеял пояс от плаща, перед Новым годом пропал пояс от куртки, а теперь вот и от пальто… Орать будет. А и черт с ним! Главное, один проснулся. Вот что самое существенное…”
Он тяжело вздохнул, нащупал в кармане пальто пачку “Беломора”, спички и присел боком на широкий холодный подоконник, свесив одну ногу почти до пола. Поглядел на беззащитную узкую спину спящего Чиркина и невольно усмехнулся. Тот как всегда спал совсем по-детски, посапывал, свернувшись калачиком и подложив обе ладони под щеку. И таким покоем, такой отроческой невинностью веяло от фигуры Чиркина, что Верещагин невольно позавидовал ему и на миг засомневался, не слишком ли рано сам встал, однако с места не двинулся, зная, что все равно сон к нему сегодня больше не вернется.
Совсем рядом за толстыми стенами глухо и враждебно рокотал невидимый город. Здесь же горел желтый свет настольной лампы и от этого казенное помещение казалось даже уютным, похожим на коммунальную кухню. Тем более, что на письменном столе поблескивал электрический чайник, стояло несколько разномастных чашек, белела коробка сахара, а в железной миске еще оставалось полбуханки черного хлеба.
У Верещагина стучало в висках и кружилась голова, и от этого мерещилось, что подоконник тихо покачивается. Он вытащил папиросу из полупустой пачки и снова впал оцепенение, пусто глядя на безмятежно спящего Чиркина.
“Вот ведь как странно вывернулась жизнь, — подумалось ему. — Физик-теоретик, отставной полковник и художник сошлись вместе в тесном полуподвале, и по очереди охраняют паскудное имущество удачливых и бойких проходимцев, укрывшихся под вывеской фирмы “Скокс”. Имущество, в сущности, награбленное у народа, то есть, у нас с вами, господин полковник, физик и художник…”
Спичечный коробок выскользнул из дрогнувших пальцев и с сухим треском упал на выстланный каменной плиткой пол. Верещагин, пытаясь поймать его в полете, запоздало нырнул следом, черпнул ладонью воздух и, свалив стул, рухнул на четвереньки.
— Курил бы поменьше, Витек, — тотчас послышался недовольный голос с дивана. Вслед за этим Мишка Чиркин перевернулся на живот и, оттолкнувшись ладонями, выпростался из-под старой солдатской шинели, которой укрывался, усевшись на краю постели. Был он довольно мелок телом и узок плечами, отчего его большая голова с высоким лбом и обширными залысинами казалась еще больше. Из-под толстых стекол ученых очков глядели умные печальные глаза.
— Бросил бы ты курить, Витек, — повторил Мишка Чиркин. — Глупая же привычка, все равно что, к примеру, стул грызть… Да и с пьянками завязывай…
— Я вот чему не устаю удивляться, — радуясь, что кончилось его утреннее одиночество, произнес Верещагин. — Как это вы, господин ученый резонер, умудряетесь спать всю ночь в очках и при этом они не сваливаются у вас с носа?
— Трепач ты, Верещагин, — беззлобно сказал Чиркин. — Трепач и пьяница. Хорошо, совесть в тебе еще не угасла.
— Из чего ты заключил, что во мне совесть не угасла? — настороженно спросил Верещагин.
— Ну как же? Вчера вы, господин художник, явились в служебное помещение во втором часу ночи, так?
— Во втором часу? — Голос Верещагина дрогнул. — Во втором часу… Ну и где же я тогда, по-твоему, пропадал столько времени? Я ушел от них, вернее, охрана нас вытолкала в половине двенадцатого, потом провал… Неужели я все-таки…
— Поясняю, — перебил Чиркин. — Раньше положенного времени вы придти не могли, никак не могли. Ибо всякая нечисть имеет привычку являться к порядочным людям и вредить им именно после полуночи, но никак не ранее. Это время ее активной жизни и деятельности. Она не терпит солнечного света…
— Прекрати, — попросил Верещагин. — Не терзай мне нервы, ты не жена мне…
— Ага! — Чиркин хлопнул в ладоши и засмеялся. — Вспомнил про жену! Но нет уж, испей чашу правды. Итак, ты явился сюда, в служебное помещение во втором часу ночи в виде самом безобразном и скандальном. Но к жене ты не поехал, чтобы не оскорбить ее добродетель своим омерзительным состоянием, а потому я заключил, что совесть в тебе покуда не угасла. Ты вчера, честно тебе сказать, просто дымился от скверны…
— Дымился от скверны! — эхом повторил Верещагин. — Я не мог дымиться от скверны, потому что там ничего такого не было… Я всего, конечно, не упомню теперь, но был, судя по всему, обыкновенный скандал. Ругань… Но женщина-то здесь не замешана!
— Нет, я настаиваю, — ты именно дымился от скверны! Во всяком случае серой пахло и очень ощутимо…
— Это от спичек. Ты мне суть говори. Что я тебе рассказал вчера? По свежей памяти говори…
— Мне совестно повторять твои вчерашние слова.
— Слушай, сволочь, Мишка! — рассердился Верещагин. — У меня и так все горит, у меня в сердце теснота, а ты еще жуть тут нагоняешь. Говори нормально, по-товарищески…
— Ну, ладно. — Мишка уже и сам понял, что перегнул палку. — Успокойся. В общих чертах все было пристойно. Относительно пристойно. Во всяком случае, в глазах того круга людей, с которыми ты привык общаться. Но вне богемы, среди людей обычных и порядочных, это выглядело бы, конечно, совсем-совсем по-другому…
— Да, я ругал Агуреева, — мрачно сказал Верещагин. — Та еще сволочь…
— Если художник иногда и халтурит, то называть его сволочью по меньшей мере неделикатно.
— Сволочь, он сволочь и есть, — упрямо повторил Верещагин. — Бездарь к тому же… Другое меня мучит — то, что я себя в грудь бил и похвалялся собственным талантом. Вот что скверно и гадко. Да еще бабы эти… Между прочим, друг Чиркин, откровенно говоря, мне там сразу три понравились. Они еще и до сих пор мне нравятся. Три девицы под окном… Скромны, остроумны и красивы. Я их сразу выделил из всей толпы. Поразительно, что все оказались Маринами.
— Ты об этом говорил уже, полночи спать не давал. И про “трех девиц под окном” раз двадцать повторил. Между прочим, ничего нет мучительнее, чем трезвому разговаривать с пьяным.
— Прости, брат, — приложил руку к груди Верещагин. — Тут я тебя прекрасно понимаю. Сам испытывал неоднократно. Однажды Кадыкова по бульвару три часа водил, отрезвлял… Горький был опыт. Прости.
— Прощаю, — отозвался Чиркин и задумался. — А что, они в самом деле того… Пошли бы с тобой с
