ему нравилось иногда по-детски выставлять напоказ. Он любил хвастаться тем, что постоянно участвовал в каких-то пикетах, протестуя по самым различным поводам; он слышать не мог ни о каких проявлениях нормальной жизни при режиме Трухильо или Франко, и вечно рассказывал всякие жуткие истории о преследованиях, которым никто не верил. Когда начали ходить слухи о его исчезновении, многие сначала думали, что Галиндес сам это подстроил, чтобы придать себе вес, оказаться в центре внимания, а когда, наконец, слух этот подтвердился и стало ясно, к несчастью, что он действительно исчез и что мы никогда больше его не увидим, тогда мы поняли, что он вызывал у нас не только улыбку, но и некоторую теплоту. Он слишком верил в то, что говорил, и старался заставить нас поверить, а мы к этому времени уже чувствовали себя усталыми и разочарованными. Воинствующий активист? Да, возможно, он был бойцом. Он был ласковым, и ему нравилось играть с детьми, когда он приходил к нам. Да, он был очень терпелив с детьми, как это часто бывает с холостяками, которые приходят к нам в гости и стараются завоевать расположение хозяина дома, расточая похвалы его детям, коту, собаке, библиотеке, вину. Галиндес вызывал у нас сострадание». Как Питер Селлерс в «Вечеринке». К счастью, твоя собеседница не видела этот фильм, иначе уловила бы раздражение, накопившееся в тебе после того, как ты выслушала двух человек, так пренебрежительно отзывавшихся о Галиндесе, двух за один день, – мнения тех, кто был в известном смысле соотечественниками Галиндеса, соотечественниками по той общей родине, имя которой – изгнание, у которых была с Галиндесом общая культура, но разное отношение к жизни, различная способность дистанцироваться от нее. Галиндес приводил в движение все вокруг себя, а они не хотели, чтобы их заставляли двигаться. Война в Испании исчерпала всю отпущенную им в жизни способность к действию и к поражению, поэтому, как эта женщина говорила, «мы наблюдали за тем, как Хесус мотался взад-вперед по Латинской Америке, и думали, что каждый волен тратить время как ему заблагорассудится. Больше всего его интересовала борьба доминиканцев и пуэрториканцев, и его часто можно было видеть в окружении пуэрториканцев в ту пору, когда они считались подозрительными, после покушения на Трумэна в Белом доме. Мы не понимали, как удавалось Галиндесу иметь такие хорошие отношения с американскими властями – во всяком случае, он любил этим прихвастнуть, и в то же время оставался на короткой ноге с пуэрториканцами, боровшимися за независимость, или, скажем, с Исабель Кучи-и-Коль, которая возглавляла кампанию за освобождение организаторов покушения на Трумэна, в первую очередь – за освобождение Оскара Кольясо, приговоренного к смертной казни. Хесус рассказывал нам о своих контактах, об отношениях с Фигерасом, президентом Коста-Рики, или с Бетанкуром, или Муньосом Марин, и мы улыбались про себя. Нет, я не думаю, что он ощущал нашу иронию. Он был из тех, кому даже в голову не приходит, что кто-то может над ними посмеиваться. Он был веселым, но без чувства юмора. Это ведь не одно и то же. Он был безудержно веселым человеком, хотя у него не было для этого никаких поводов. Мы построили свою жизнь в изгнании заново, и центром ее стала семья, к тому же мы поддерживали отношения с оставшимися в Испании родственниками. Галиндес – нет, он был одиноким существом, и у него были натянутые отношения с родными: его отец не понимал одержимости сына всем баскским, а его сводный брат был фалангистом, или чем-то вроде того. Я помню, как расстроился Хесус, когда его сводный брат приехал в Нью-Йорк, чтобы повидать его, и они разругались из-за политики. Хотя Хесус его оправдывал – парень повторяет то, что слышит, а франкизм отравляет души всех испанцев. Впоследствии взгляды брата переменились: это вполне естественно, он ведь жил небогато. В первые годы в Нью-Йорке Хесус зарабатывал на жизнь статьями или рассказами, которые посылал на литературные конкурсы в разные страны Латинской Америки, он также был «негром» при Агирре – писал за того книгу, лендакари Анирре выделил ему второстепенную должность в Центре баскских исследований при Колумбийском университете. Потом ему удалось достичь некоторой стабильности и занять пост Агирре, когда тот уехал в Европу».
– Я приготовлю ужин, или мы куда-нибудь пойдем?
Голос Рикардо заставляет тебя отвлечься от бумаг и магнитофонной ленты, где записаны все эти беседы. Ты устала и раздражена, ты вся как на иголках и, пытаясь понять причину этого состояния, натыкаешься взглядом на письмо Нормана, и тут же вспоминаешь бешенство, охватившее тебя, когда ты его прочитала.
– Я спрашиваю, готовить ужин, или мы пойдем куда-нибудь поесть?
– Как хочешь.
– Хорошо. Ты в паршивом настроении, детка, я это понял сразу, когда увидел, как ты сидишь.
– Как я сижу?
– Напряженно. На краешке стула. Послушай, милая, я, придя домой, устраиваюсь поудобней, забываю о всей ерунде, которой мне приходилось заниматься сегодня. Включаю видео, смотрю Стинга, пропускаю рюмочку, бухаюсь на софу, без тапочек, само собой, и жду, пока сеньора придет в себя и решит, что она хочет делать. Или же иду принять ванну с солью и превращаюсь в скалу. Услышишь храп – разбуди меня, пока я не захлебнулся.
Тебе неловко за резкость, и он делает попытку привлечь твое внимание, жалуясь на то, что вода слишком горячая, пытаясь голосом испуганного ребенка сломать ледяной барьер, который вас разделяет и вас объединяет. Он сидит по горло в воде, хитроватые глаза зовут тебя, и он протягивает к тебе руки, когда ты опускаешься на колени рядом с ванной; ему удается притянуть тебя и поцеловать, и поцелуй этот пахнет мылом и солью для ванны.
– Ты не искупаешься со мной, милая?
– У меня месячные.
– Как, снова? У женщин всегда месячные.
Он не отталкивает тебя, но объятья его несколько ослабевают, и ты поправляешь перед зеркалом волосы, вытираешь мокрое лицо, пытаясь снова стать сама собой – ты знаешь кем, но этим ты на самом деле не являешься.
– Рикардо.
– Да?
– Давай пойдем куда-нибудь.
– Хорошо.
Ты собираешься медленно. Ты уже не следопыт, который пробирается сквозь дебри наспех сделанных записей и бормотанье магнитофонных лент, откуда несется имя Галиндеса, произносимое со всеми мыслимыми интонациями; ты уже не сочувствующая любовница, которая пытается дать другому то, чего у нее нет, – любовь, в которой сама не уверена и которая, быть может, – лишь сострадание. Хотя ты обманываешь себя, Мюриэл, обманываешь, если думаешь, что даешь ему что-нибудь, кроме секса и некоторой экзотичности ощущения необычности того, что у него роман с женщиной старше его. Норман относился к тебе точно так же, как ты относишься к этому юноше, посвежевшему после ванны. Он подходит к тебе, словно ничего не произошло. И может быть, в этом-то все и дело – с ним никогда ничего не происходило. Все уже произошло раньше, чем он родился или повзрослел. Вместе с бодростью к нему вернулось желание куда-нибудь пойти, хотя твое предложение было продиктовано лишь стремлением убежать из четырех стен этой квартиры, в которой вы обречены сталкиваться и задевать друг друга, и этой ночью вам даже не удастся прикрыть свою агрессивность сексом. Ты одеваешься кое-как, настолько небрежно, что становишься похожа на тетю Рикардо; тогда ты переодеваешься, потом переодеваешься еще раз, а его это все забавляет.
– Послушай, Мюриэл, что с тобой? На тебя напала Аляска святого Витта? Словно у тебя трясучка.
И ты сдаешься, глядя на эту розовощекую женщину в зеркале. Тебе тридцать пять, Мюриэл, ты на середине пути.
– Мы как – поесть с шиком или ты предпочитаешь антропологическую еду?
– Что ты имеешь в виду под «поесть с шиком»?
– С шиком – это пойти в «Эль Ампаро» или в «Залакаин», или в «Орчер», а антропологическая еда – это «Каса Сириако» и все бесчисленные мадридские забегаловки.
– Ближе всего «Каса Сириако».
– Если нам нужно то, что поближе, зачем вообще выходить?
– Может, ты лучше сразу скажешь, куда ты хочешь?
Он обижается, потому что ты разгадала его ход, но бурчит раздраженно, что ты всегда думаешь, будто он заранее все рассчитал, а он тобой командует. Кто кем командует? Кто хотел куда-нибудь пойти сегодня?