– За нее хоть в огонь пойдешь! – восторгался Лактанций, когда нобилиссима сказала ему однажды, что если бы она была мальчиком, то всегда сидела бы у его ног, чтобы не пропустить ни единого слова.
– Да, в огонь! – кивнул Бион – И притом, чтоб охладиться хоть немного.
Квинтипор, конечно, понимал, что Бион шутит, но угадывал в его словах явное признание и радовался, что математик говорит теперь о девушке иначе, чем в Антиохии. Но вместе с тем он чувствовал к старикам и некоторую неприязнь, – как раз за их увлеченность. Юноша не мог даже представить себе человека, который не преклонился бы перед красотой нобилиссимы; но если б такой человек нашелся, он возненавидел бы его не менее, чем преклоняющихся – Максентия, Варанеса, с которыми он видел ее; иллирийского центуриона, который учил ее ездить верхом и хотел похитить уже в тринадцатилетнем возрасте. Она сама рассказала об этом Квинтипору, – с улыбкой, но и с каким-то подозрительным блеском в глазах. Галерий заметил как-то, что центурион, подставляя садящейся на коня девушке вместо стремени свою ладонь, сжал ей ногу немного крепче, чем следовало; за это дерзкого распяли на кресте. Рассказывала она и о других, с кем дружила прежде. Один фламин, полевой жрец Галерия, научил ее, знавшую только греческий, также латинскому языку. Умный, прекрасный, как Аполлон, теперь он – глава августалов в Риме. Нравился ей еще скульптор, который задумал делать с нее Аталанту[108] , но, разглядев как следует, нашел, что грудь маловата и плечи недостаточно мускулисты, а потому изваял Гебу[109]; статуя теперь в Сирмйи, во дворце Галерия; скульптор писал ей потом раза два или три, но теперь от него давно нет никаких вестей. Жаль, если он умер. Это был уже седеющий, но всегда веселый человек, превосходно владевший искусством беседы с женщинами, краснобай, не уступающий любому видавшему свет ионийцу.
Многое рассказала о себе нобилиссима, и все это вихрем закружилось в сердце юноши, когда стихи мессенского поэта привлекли его внимание. «Как ненавистен мне Эрот!..» Нет, он ненавидел не вооруженного луком мальчика, чья стрела не только вонзилась, но и впилась в его сердце. Было больно, очень больно, но в этом возрасте для сердца такая боль слаще радости. Квинтипор возненавидел бы того, кто вздумал бы извлечь из его сердца стрелу любви. Потому-то и нужно было тщательно скрывать свою тайну от Биона, от Лактанция, от целого мира и от самой нобилиссимы. Ведь каждый постарался бы убедить его, что он, подобно Иксиону[110], обнимает облако, и, если не хочет быть прикованным к огненному колесу, должен искать предметы любви не среди звезд, а на портовой набережной. А нобилиссима? И она сказала бы ему то же самое? Квинтипор и в мыслях никогда не допускал, чтобы нобилиссима могла любить его, и чтоб можно было спросить ее об этом. Иксион провинился не любовью к царице Олимпа, а тем, что не утаил от нее своих чувств.
Юноша продолжал перебирать свитки. И вот в руках его Асклепиад Самосский.[111]
«Если одна я – люби!»… Сердце у него в груди больно сжалось. Кто была эта Асклепиадова возлюбленная, чей смех так пленителен? У нее тоже были такие глаза, которые видят все, но не обнаруживают того, что у нее в душе? И она улыбалась всем, чтобы только никому не принадлежать? Из сердца поэта, когда он писал эти стихи, тоже струилась горечь, как из смоченной в мирре губки?
Отодвинув в сторону свитки, он взял перо из нильского тростника и на оказавшемся под рукой листе папируса стал рисовать сердце. Много сердец нарисовал он, так много, что можно было бы застелить ими весь столик, но, наконец, увидел, что калам его совсем сухой. Он достал бронзовую чернильницу, размешал в ней темную жидкость, выпускаемую каракатицей, и стал писать уже буквы, отбивая ритм ногой.
Увлеченный этим занятием, он не слыхал шороха шелка и очнулся, только когда душистые девичьи руки закрыли ему глаза.
– Угадай, магистр, которая из Харит?
Юноша, вспыхнув, вскочил на ноги.
– Прости, нобилиссима.
– Нет, Квинтипор, не прощу. Почему ты не ответил, что все три в одном лице? Просто беда с этим мальчиком: чем больше становится, тем больше забывает. Покажи-ка лоб! Ого, да ты раскрашен почище меня… Больно?
Квинтипор подумал, что можно умереть от наслаждения, когда тонкие пальчики легонько скользят по немилосердно натянутой коже лба. И готов был жизнь отдать за то, чтобы и губы его были тоже обожжены.
– Теперь не больно.
– Еще бы! – самодовольно усмехнулась девушка и на мгновение всей ладонью коснулась пылающего лба. – А что ты делал?.. Ну, как? Император все не в духе?.. Правда, что где-то в Сирии взбунтовались солдаты? А ты знаешь, что вот уже месяц, как мы в Александрии, а я виделась с тобой только два раза? Уж не подыскал ли ты себе здесь нового друга?.. Да отвечай же, Квинтипор!
Вот как? Значит, уж не Гранатовый Цветок! Юноша мгновенно остыл, протрезвел.
– На который же из всех этих вопросов повелишь ты отвечать сначала, нобилиссима?
Девушка расхохоталась.
– Значит, премудрый магистр, я опять все в один клубок спутала? Но так приятно немножко выговориться. С императрицей онеметь можно! Боюсь, как бы у нее болезнь не возобновилась. Уж скорей бы Пантелеймон хоть этот приехал!
– Третьего дня император послал за ним корабль.
– Знаю. Но когда он вернется? Ты можешь себе представить: пока нет Пантелеймона, эти сказки должна читать я!
– Какие сказки?
– Да те, что прежде читал ей ты.
– Это не сказки, нобилиссима, а священные книги. Христианские книги, которые приказано повсюду сжечь.
– Вот бы и здесь сожгли. До чего же надоели, надоели, надоели мне эти святые, Квинтипор! Заболеть можно…