На другой день рано утром императрица послала за Титаниллой. Раздраженная нобилиссима оделась кое-как, наспех. Она всегда крепче спала под утро, чем ночью, а на этот раз даже утро застало ее еще не спящей. Она только начала погружаться в сон, как перепуганная Трулла по требованию императрицы растормошила ее. Однако холодная вода прогнала из глаз девушки раздражение, и в ней проснулось скорей любопытство, чем тревога. Еще не было такого случая, чтобы императрица пожелала видеть ее в столь ранний час. Невероятно, чтобы августа вдруг заскучала, и именно по ней. Скорей всего, приехала дочь императрицы Валерия и, видимо, хочет передать ей что-нибудь от отца. Если бы приехал сам Галерий, он просто пришел бы сюда. А Максентий (при этом у нее даже сердце замерло) – тот ворвался бы к ней хоть среди ночи.
– Ты плохо спала сегодня, дочь моя? – удержала ее от коленопреклонения августа. – Что-то уж очень бледна…
Нобилиссима зарделась, как шиповник. Сразу несколько неожиданностей. Императрица так тепло назвала ее вдруг дочерью. Не допустила адорации. Угадала, что у нее была скверная ночь, следы которой на лице девушка второпях не успела устранить с помощью притираний. И ей стало страшно: ведь не мелочь какая-нибудь вызвала в императрице столь разительную перемену!
Готовая решительно на все, Титанилла отвечала, что не чувствует себя больной, но забыла бы о любой болезни, если бы могла оказаться хоть чем-нибудь полезной императрице.
– Ни за что не догадаешься, дочь моя, о чем я собираюсь тебя просить, – промолвила императрица, по-детски смущенно улыбаясь, отчего измученное лицо ее сразу помолодело. – Как по-твоему, не слишком ли я бледна?
– Да, августа, – откровенно признала девушка. – Словно ты тоже плохо спала ночь.
– Я хочу попросить тебя: наведи мне румянец. Сама я уж стара и не умею. Когда была молодая, еще не было моды краситься, а потом мне уже не хотелось учиться этому искусству… Ты только раз покажи мне… Тебя я все-таки не так стесняюсь… А прислужница еще подумает: на старости лет краситься вздумала… Понимаешь, Макситанилла?
От смущения она из двух имен девушки сложила третье, новое.
– О-о, ну, конечно, августа, – с притворной улыбкой ответила Титанилла. – Если позволишь, я сейчас сбегаю за притираниями, хотя, говоря по правде, лицо твое не очень в них нуждается.
О, как хотелось ей расхохотаться прямо в лицо этой старухе, наброситься на нее с кулаками; нарумянить ей щеки не румянами, а пощечинами; выколоть ей глаза капельницей для белладонны; прижечь ей темя раскаленными щипцами для завивки; пропороть ее мерзкое старое сердце серебряными ножницами и пинцетом. Вот, оказывается, кто посягает на игрушку, которую она, Титанилла; так долго искала и, наконец, нашла, нашла для себя! И не отдаст, не отдаст, ни за что не отдаст! Ни этой святоше, вздумавшей вдруг разыграть Мессалину[157] со своим невольником, и никому другому!
Эти кровожадные страсти вскипели в девушке по дороге домой; но они понемногу утихли, когда она, взяв шкатулку с косметическими принадлежностями, шла обратно. Ей стало даже смешно, что она хоть на минуту могла вообразить, будто ей нужно от кого-то оберегать любовь Квинтипора, Квинтипора, который даже перед ней смущенно опускает глаза, который целует следы ее ног, – и то лишь когда думает, что она не видит.
Быстрыми послушными пальцами втирала она в нервно вздрагивающие щеки августы весеннюю свежесть, как с невинной улыбкой назвала румяна, и наносила помаду на поблекшие губы. До остального дело не дошло.
– Для старой женщины я и так достаточно хороша, – поблагодарив, сказала императрица, и Титанилла с неуверенной усмешкой удалилась. Она уж предвкушала, как развеселит своего друга, поведав ему эту странную тайну; она предложит накрасить и его, притом по льготной цене, как товарища по работе: ведь теперь они оба обслуживают одну госпожу. Однако незаконченность туалета и спокойствие, с которым августа сама над собой подтрунивала, сильно смущали нобилиссиму.
Румяна на лице, в самом деле, успокоили августу. Краска придала ей уверенность, подобно тому, как панцирь сообщает готовящемуся к сражению воину веру в победу. Августа твердо решила выиграть смертельный бой за невольника, имеющего черты ее молодости, и не хотела бледностью своей укреплять Флавиев в их подозрениях.
С приветливым величием приняла августа цезаря с сыном в таблинуме дворца, еще не видевшего гостей с самого ее приезда. Похвалилась, что отлично спала, конечно, благодаря тому, что накануне провела вечер в очень приятном обществе, и выразила надежду, что они тоже хорошо отдохнули.
Но Констанций отрицательно покачал седой головой: вот уже несколько недель, как сон его основательно потревожен. Он долго не может заснуть, а потом его терзают сновидения, которые Гипнос нагоняет на него не через ворота грез из резной слоновой кости, а через роговые ворота действительности.
– Я хочу посоветоваться с тобой, августа, по поводу дела, касающегося, правда, всей империи, но, прежде всего вас с императором.
Только кивком головы да легким движением руки августа выразила свое согласие выслушать цезаря. Зная, что лицо ее защищено румянами, она боялась, как бы волнения не выдал голос. Главная стена таблинума против нее была покрыта гигантской фреской. Картина изображала Олимп со всеми его обитателями в тот момент, когда Юпитер делил между ними вселенную. Императрица видела, как, вместо ее лица, бледнеют яркие красные, синие и желтые краски стенной росписи.
– Я говорю о христианах, августа, или, как их принято называть, безбожниках.
Краски картины стали оживать в глазах императрицы. При иных обстоятельствах упоминание о христианах не вызвало бы в ней такого радостного чувства облегчения. Теперь же услышать, наконец, что речь идет всего лишь о христианах, было для нее настоящим блаженством. Она вздохнула, невольно подумав, что такое же облегченье, наверно, почувствовал Христос, когда плечи его освободились от креста.
– А что с ними?
Она спросила: «с ними» – назвать их христианами не хотела, а безбожниками – не могла.
– Разве ты не знаешь о последних эдиктах против христиан?
– Знаю только, что император издал новые эдикты.