пытаюсь разработать план, так сказать, военных действий. Прежде всего желательно навести мосты в направлении крепости под названием 'Мафальда'. После этого, заняв выгодную позицию на пересеченной и заболоченной мафальдовской местности, надлежит провести фронтальную атаку на хорошо замаскированные окопы Протти. Если атака захлебнется, придется отступить и нанести основной удар по Мафальде, применив 'его' в качестве тарана или катапульты, чтобы пробить шаткие ворота, с ходу овладеть оборонительным сооружением и водрузить над ним победный стяг. В общем, говоря нормальным языком, мне предстоит стать любовником Мафальды.
Прежде чем приступить к осуществлению моего плана, на всякий случай спрашиваю 'его' мнение. Странный тип: я готов был поклясться, что операция 'Мафальда' не вызовет у 'него' особого восторга; не думал я, что 'он' падок и на старух. Вместо этого на мой вопрос: 'Ну как тебе мой план? Ты согласен?' — 'он' тут же бодро ответствует: — Полностью. Более того, если позволишь, я хотел бы дать тебе совет.
— Совет? Ты? Горе нам! — Постарайся ухаживать за Мафальдой немного по старинке. Помни, это тебе не какая-нибудь телка вроде нынешних, а звезда тридцатых годов. Тогда были другие манеры. Так что никакого лапанья. Попробуй что-нибудь сентиментальное или там спиритуальное. Ну, скажем, глаза в глаза. Самое большее — наступить ей на туфельку под столом.
Слушаю 'его' и в кои-то веки соглашаюсь. Верно, к Мафальде нужен подход, даже если в конечном счете все выльется в безудержный порыв звериной страсти. Однако в тот самый момент, когда, убедившись в справедливости 'его' подсказки, я собираюсь перейти от слов к делу, меня отвлекает спор, разгоревшийся тем временем за столом. Отскакивая от одного сотрапезника к другому, словно потрепанный мяч от усталых и безвольных игроков, идет обычный треп, слышанный мною тысячу раз, о последнем нашумевшем фильме, причинах его успеха, о том, почему он стоил так дорого или так дешево, о его продюсере, об актерах, режиссере, авторе сценария и прочее, и прочее. Я сказал, что меня отвлек возникший за столом спор, но это мягко сказано. Следовало бы сказать, 'возмутил', 'вызвал отвращение'. И в этом нет ничего удивительного: всякий раз, когда я слышу вот такие разговоры об искусстве, меня охватывает неописуемый гнев. Искусство есть высший результат сублимации. Чтобы добиться этого результата, я пошел на эксперимент, перевернувший всю мою жизнь, а эта свора сплетников, подхалимов и мошенников говорит об искусстве как о 'продукте'! Воистину, это уже крайняя степень ущербности, неосознанной, непроизвольной, наивной. Воистину, покуда не перевелись такие людишки, у кино нет надежд. После разговоров о прибыли речь, естественно, заходит о технике. Что ж, все логично: киноприбыль возможна благодаря технике, ибо, по их мнению, искусство — это не что иное, как одна из разновидностей техники. Техника! Поговорим о технике! Какое оправдание для 'ущемленца'! Какое алиби! Какой реванш! Какое утешение! У них еще кольца в носу торчат, а они все тешатся надеждой спастись с помощью техники! Сами по себе они гнилые 'ущемленцы', но, на их счастье, техника всегда у них под рукой, а разные ее ухищрения кажутся куда важнее сублимации! Похотливые, зато техники! Разноперые, зато техники! Чахлые, зато техники! Меня так и подмывает податься вперед, опершись о стол, и высказать все, что я о них думаю. 'Довольно ломать комедию! — хочется мне крикнуть. — Все ваши фильмы — не более чем дешевые убогие фокусы. Не пора ли наконец признаться, что вы попросту ни на что не способны? Что все вы никчемушники на последней стадии бесплодия и импотенции?' Но, как всегда, мне недостает смелости. На самом деле только 'сверхвозвышенец' смог бы высказаться столь бесстрашно и независимо, ни малейшим образом не заботясь о последствиях. Я же 'униженец', как и они, и, как они, думаю о вреде и неприятностях, которые принесет мне эта откровенность. Между нами одна существенная разница: у меня ущербность вызывает ужас, а они барахтаются в ней, как головастики в пруду.
Тем не менее я все равно уже втянут в эту игру. До слуха долетает следующий тошнотворный разговор: — Вот уж не подумал бы по названию, что картину ожидает подобный успех. 'Женщина без свойств' — я бы за такое название гроша ломаного не дал.
— Однако прокат моментально его заглотил.
— Еще бы, ведь там есть сцена, где она раздевается за прозрачной занавеской… — Женщина без свойств. Знаешь, что это напоминает? Даму без камелий..
— 'Женщина без свойств' — название для тихого киноомута, а в тихом киноомуте как известно, черти водятся. Зритель это почуял и… — Точно. Зритель не ошибается. Он безошибочно чувствует, когда… — Ну, не скажи. Я утверждаю, что это название вялое, непривлекательное. И потом, что вообще означает: 'Женщина без свойств'? Ничего, ровным счетом ничего. У женщин отродясь не было никаких свойств, все эти женские свойства — выдумки разных дуралеев… Тут уж я не могу не вмешаться по двум причинам: вопервых, как тщеславный самоучка-'ущемленец', во-вторых, как возмущенный претендент на раскрепощение: — Надеюсь, я не скажу ничего нового, напомнив вам, что название фильма — 'Женщина без свойств' — перекликается с куда более известным названием романа Музиля.
Даю голову на отсечение, что никто из них не читал 'Человека без свойств', зато все наверняка о нем слышали. И ну шпынять меня колкостями, словно смельчака, решившего пощеголять своей культурой, не давая мне при этом никакой возможности доказать, что я единственный за этим столом, кто хоть что-то знает о романе Музиля. Со всех сторон раздаются примерно такие реплики: 'Благодарим за ценную информацию'; или: 'А то без тебя мы бы не догадались'. Но выделяется среди всех, как всегда, мой архивраг Кутика. Невообразимо растягивая рот в издевательской ухмылке, он восклицает: — Нет, ну это уже ни в какие ворота не лезет! Нас снова усаживают за парты. Это в нашем-то возрасте! И кто?! Лекцию нам, видите ли, взялся прочесть о том, что есть-де такой романец под названием 'Человек без свойств', а написал его некий писатель по имени Музиль. И для чего только у каждого-из нас по одному, а то и по два диплома? Для чего, интересно знать, мы корпели лучшие годы над книгами? Зачем нужно было идти на такие жертвы ради собственного образования, чтобы потом первый встречный обращался с тобой, как с неучем? И все это со смешком и ужимками, напоминающими зубчатый ковш экскаватора, когда тот зачерпывает огромный кусок грунта и, захлопнувшись, переносит его в другое место. Я знаю, как мне следовало бы себя вести: не только не реагировать, но и не проявлять никаких эмоций. Но как 'ущемленец', подвергшийся нападению такого же, если не большего 'ущемленца', я заранее чувствую, что не смогу сохранить хладнокровие, как бы мне того ни хотелось. Меня обуревает неудержимая ненависть. При этом я совершенно ясно сознаю: провоцируя меня таким вульгарным образом, Кутика ждет, что я затею с ним перепалку для всеобщего увеселения; возможно, еще больше этого ждет Протти, раскомплексованный тиранишка закомплексованного двора, науськивающий нас друг на друга и приговаривающий: 'Удар ниже пояса, Кутика. А ну-ка, Рико, защищайся!' К счастью, когда вопреки своей воле я уже собираюсь наброситься на Кутику, в дело встревает 'он': '- Как, я тут, можно сказать, в полной боевой готовности, а ты идешь на попятный, чтобы потрепаться об этом твоем Музиле?' И то сказать: как ни крути, а ущербности от этого не убавится; уж лучше оставаться с 'ним', чем выставлять себя на посмешище ради нелепой культурной дуэли с Кутикой. С притворным испугом я восклицаю, подняв руки: — Мир, мир, мир, сдаюсь, я проиграл! Все что угодно, только не литературный спор, меня куда больше прельщает арбуз.
Слегка разочарованный стол постепенно отвлекается от меня и Кутики. А я, уделив несколько минут арбузу, наконец поворачиваюсь к Мафальде.
Опершись локтем о стол, она поддерживает ладонью подбородок. Вторая ладонь опущена, ее не видно. Неподвижный взгляд устремился куда-то в пустоту; она, конечно, никуда не смотрит и ничего не видит; полностью отрешенный вид, наверное, ей скучно.
Спрашиваю у 'него': '- Что мне делать?' 'Он' тут же отвечает: '- Скажи ей то, о чем ты только что подумал.
— Я подумал, что ей скучно.
— Так вот, скажи ей это, а потом сразу же возьми за руку. Только не резко и не грубо. По старинке, по старинке'.
'Он' прав, в сущности, 'он' всегда прав. С некоторым усилием я поворачиваюсь боком, чтобы заглянуть в неподвижные, отрешенные глаза Мафальды. Этот маневр поражает ее по крайней мере своей нарочитой искусственностью. Не давая ей опомниться, я спрашиваю: — Вам скучно? — Очень.
Мгновенно соображаю, что главное сделано. Это 'очень', чуть слышно произнесенное подувядшими, обиженными губами, равнозначно призыву к действию. Протягиваю под столом руку, наугад направляю ее в сторону Мафальды, опускаю, касаюсь колен, взбираюсь к утробе и наконец дотрагиваюсь до тыльной стороны ее ладони. Не мешкая хватаю и сжимаю ее.
Тут меня ждет сюрприз. Вопреки моим и 'его' предположениям Мафальда не принимает сближения. С