прочим, ты, сам того не подозревая, предоставил его в мое распоряжение.

— Какой еще пример? — А вот послушай. В один прекрасный день ты решаешь бросить жену и сына, уйти из дома, поселиться одному и вести совершенно целомудренный образ жизни, дабы искусственно вызвать так называемую сублимацию. Подыскиваешь подходящую квартирку и переезжаешь. Но — подчеркиваю и прошу тебя обратить внимание — не обставляешь ее. Ты ограничиваешься самой необходимой обстановкой: кроватью, столом, креслом, парой стульев. На самом деле квартира пуста; тебе невдомек, что пустая квартира и есть подлинное отображение твоей теперешней жизни: ничего лишнего, что радовало бы глаз, все сосредоточено на одной-единственной мысли, и ладно бы дельной а то ведь никудышной: полностью прекратить всякую мою деятельность. Что же в результате мы имеем? А вот что. В этой опустошенности твоей жизни, так удачно выраженной в опустошенности твоей квартиры, я распрекрасно существую: существую как раз вопреки твоему желанию подавить меня; скажу больше: я — единственное по-настоящему живое существо в твоей жизни. Мое одержимое существование питается твоим стремлением извести меня. Пока мы жили в любви и согласии, я, так сказать, ощутимо участвовал во всех твоих делах, а не только выполнял обязанности 'члена'. Теперь, после того как ты опустошил свою жизнь, я везде и всюду являюсь исключительно 'членом'. Такое грубое сведение моих многочисленных способностей к роли одного органа, пусть и символического, привело к тому, что я целиком и полностью сосредоточился на этой роли, сделав ее главным средством самовыражения. Вот тебе и объяснение твоей эротомании; когда-то ее еще можно было переносить, но с тех пор, как ты ушел из дому, она превратилась в навязчивую идею. Этим же, кстати, объясняется и то, что тебя так 'неожиданно' потянуло на Вирджинию. Меня впору сравнить с цветущим, ветвистым деревом, которое ты безжалостно обкорнал, оставив один убогий сучок, а теперь еще и удивляешься, почему этот сучок все время выпячивается и вообще ведет себя крайне напористо. Да, ты не напрасно боишься, что все это может повториться и что в следующий раз мне удастся тебя совратить. Только на самом деле, благодаря твоему комплексу подавленности, ты сам себя совратишь. Одурманенный навязчивым желанием достичь хваленой сублимации, ты уже не понимаешь, что в конце твоего раскрепощения тебя поджидает лишь одно — смерть'.

'Он' на мгновение замолкает, а потом саркастически усмехается. В замешательстве я спрашиваю: '- А теперь-то над чем потешаешься? — Все над тем же: толкнул тебе нравоучительную речугу, а сам тут ни сном ни духом. Кому, как не мне, знать, что только это душещипательное сюсюканье на тебя и подействует, — а иначе как бы я тебя остановил? При другом раскладе я бы с тобой не так говорил.

— А как?' Снова короткое молчание, и вот что я слышу: '- В одном из городов на юге Индии есть храм, высеченный в скале. По сумрачной винтовой лестнице храма можно спуститься в подземелье. Здесь взгляду предстает бесконечная галерея, слабо освещенная несколькими тускловатыми лампадами, вместо колонн и арок свод галереи поддерживают два ряда фантастических чудовищ. Это животные с человеческой головой и звериным туловищем или, наоборот, с головой зверя и туловищем человека. Проделав немалый путь под сводом, кишащим грозными чудищами, оказываешься в небольшой, почти погруженной во тьму круглой зале. Посреди залы, обнесенный железными перилами, стою я, точнее, мой двойник. Меня изваяли в камне, стоймя, налитого кровью, в момент наивысшего напряжения. Передо мной молятся коленопреклоненные мужчины, женщины, дети. Их поток нескончаем. Они бросают на землю цветы, осыпают меня горстями лепестков, орошают елеем, лоснящимся в полумраке, так что создается впечатление, будто у меня происходит непрерывное семяизвержение. К чему я все это говорю? А к тому, что теперь, когда я остановил твою самоубийственную руку, настала наконец пора открыто сказать тебе: отныне ты должен воспринимать меня не по старинке, не как заурядную часть тела, ничем не отличающуюся, скажем, от руки, носа или уха, но как божество, более того — как 'твое' божество. То, что произошло в комнате Вирджинии, по-своему даже полезно. Это позволяет установить между нами справедливые, уважительные отношения. Да, я твой бог, и с сегодняшнего дня ты обязан почитать меня. Запомни: нет больше ни детей, ни родителей, ни женщин, ни мужчин, ни молодых, ни стариков. Нет ни животных, ни растений — нет ничего. Есть я, и только я. Недавно в комнате дочери твоей Ирены я был одновременно тобой, собиравшимся изнасиловать Вирджинию, и Вирджинией, едва не ставшей жертвой твоего насилия'.

От негодования я взрываюсь: '- Ах вот как, бог?! Это ты-то? Не смеши! Хотя здесь впору плакать, а не смеяться. Если ты — бог, то я в таком случае супербог. Я могу крутить и вертеть тобой, как мне заблагорассудится, а нужно будет — так и вовсе уничтожу'.

'Он' почему-то не отвечает. Молчит как рыба, словно 'ему' больше нечего сказать. Продолжаю уже спокойным, рассудительным тоном: '- И тем не менее я хочу еще раз услышать твое мнение. Ты прав: пустой дом, в котором я поселился вдали от собСтвенной семьи, — это моя жизнь, и в этой опустошенной жизни ты просто не мог не выпятиться и не остервенеть. Поэтому первым делом я вернусь к Фаусте и сыну. Кроме того, расставим все точки над 'i' в нашем споре. Никакой ты не бог, а я не супербог. Я — обыкновенный горемыка с необузданным темпераментом, а ты — всего лишь оружие этого порока. Теперь я постараюсь вернуться к прежней жизни'.

Молчит. Наверное, ждет моего 'последнего' слова. Продолжаю: '- Что же касается столь ненавистной тебе сублимации, то знай: я скорее буду считать себя неудачником, слабаком, бесталанным киношником, чем хотя бы на секунду допущу, что она невозможна'.

Снова молчание. Немного выждав, заключаю: '- Я все равно останусь жалким 'ущемленцем' и буду верить в сублимацию, и эта вера будет поддерживать меня в непрестанной борьбе с тобой, невзирая на то, что в большинстве случаев я вынужден уступать'.

Я уже подъехал к дому Фаусты. Пока ставлю машину в том месте, куда ставил ее много лет, внезапно обнаруживаю, что вездесущий и всемогущий бог, которого, по 'его' мнению, я обязан всячески почитать, с обескураживающей легкостью превращается в развязного хвата. Как будто ровным счетом ничего не произошло, как будто совсем недавно я не был на волосок от смерти, как будто соблазн убийства, а следом и самоубийства, даже не коснулся меня, 'он' бодреньким голоском восклицает: '- А ну-ка, опусти глаза и глянь на меня. Что скажешь? И все это для Фаусты. Я жуть как по ней соскучился. Эх, здорово, что мы возвращаемся домой!..

'Он' такой громадный, что я вынужден встать боком в крошечном лифте, иначе в буквальном смысле не поместился бы с такой доселе невиданной 'стойкой'. Лифт медленно ползет вверх. И тут 'он' начинает вопить: '- Выпусти меня, вынь, дай вздохнуть! — Что, прямо здесь, в лифте? Да ты с ума сошел! — Ничего подобного. Я хочу сделать Фаусте сюрприз; пусть знает, что твое возвращение домой и ваше примирение — это моя заслуга.

— Ну хорошо, хорошо, войдем в квартиру, тогда и выпущу.

— Нет, здесь! Сейчас же! — В лифте стеклянные дверцы; что, если кто-нибудь увидит? — Вот и пусть полюбуются. Я так хочу. Пусть все видят, что такое настоящая красота'.

Делать нечего. Приходится 'его' ублажить. Как назло, именно в этот момент мы проезжаем площадку третьего этажа. За стеклами лифта мелькает седовласая головка почтенной синьоры: увидев 'его', она растерянно вытаращила глаза.

'— Я ее знаю, — замечаю я удрученно. — И она меня узнала. Она из этого дома. Как я теперь ей в глаза посмотрю? Скажи, как? — Она, может, впервые в жизни увидела такую красоту. Так что не дрейфь'.

Тук, тук, тук, тук — пятый, шестой, седьмой, восьмой этаж. Лифт останавливается. 'Он' выходит первым, я следом. Захлопываю дверцы лифта, вставляю ключ в замочную скважину. Не тут-то было: Фауста закрыла дверь на цепочку. Нажимаю на кнопку звонка и жду. Не своим голосом 'он' ревет: '- Ну не дура ли? Забаррикадировалась в собственном доме. А я тут подыхай от нетерпения. Дзыньк-ни-ка еще разок, да как следует!' Так и быть, снова жму на звонок. 'Он' уверенно завис в воздухе и прямо-таки парит, то и дело резко вздрагивая, словно стремясь достать до замочной скважины и заглянуть в квартиру. Наконец слышу глухую возню. Немного погодя голос Фаусты спрашивает: — Кто там? — Это я, Рико.

Рука Фаусты снимает цепочку; дверь открывается. На пороге возникает Фауста; она в халате. Смотрит на меня, опускает глаза, видит 'его', не говоря ни слова, протягивает к 'нему' руку и берет, как берут за уздечку осла, чтобы сдвинуть упрямую скотину с места. Затем поворачивается ко мне спиной, тащит за собой 'его' — а с ним и меня — и заходит в дом. 'Он' следует за ней; я покорно плетусь за ними обоими.

Вы читаете Я и Он
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату