— Я думаю, это одна сторона вопроса. Вы не согласны?
— Не знаю, полковник. Это относится и к корреспондентам. Я мог бы по-прежнему освещать деятельность муниципалитета или гоняться за пожарными машинами, но, поскольку я выразил готовность время от времени подставлять себя под пули и сумел уговорить своего редактора послать меня на фронт, я могу легко завоевать популярность и быстро создать себе репутацию, которая пригодится после окончания войны. Кто раньше слышал о парне по имени Эрни Пайл, который пять лет назад писал статейки в отдел природы и туризма? А теперь он стал известным журналистом.
— Однако случай с Чарли Бронсоном — особый. Я говорил, что Бронсон прибыл сюда в состоянии глубокой депрессии. Он тяжело переживал свою вину.
— Еще бы! Ведь он потерял почти триста человек, полковник. Триста человек погибли из-за того, что пошли за ним в эту виллу.
— Совершенно верно. И, казалось бы, это должно его мучить. Такая реакция была бы, как вы любите выражаться, «нормальной». Не думайте, что я нападаю лично на вас, мистер Уильямс. Когда я говорю «вы», я имею в виду обывателей, которые пополняют свой словарь психиатрическими терминами точно так же, как новейшими словечками из жаргона подростков. Они берут правильные слова, но употребляют их неправильно. Разве это не «нормально» — чувствовать, что ты лично повинен в гибели трехсот человек?
— Я так и говорил, — довольно резко ответил я.
Меня начинало раздражать высокомерное отношение полковника и его менторский тон.
— Да, говорили, но ошибались. Раз я сказал вам, что Бронсон чувствовал себя подавленным и виноватым, вы сделали, казалось бы, логический вывод.
— А именно?
— Что его подавленное состояние объясняется чувством вины перед погибшими из-за него людьми. Но он ни разу даже не подумал о людях — ни до, ни во время, ни после происшедших событий. Он чувствовал себя подавленным и виноватым, потому что остался жив. Я говорил, что слишком мало знаю вашего друга Чарли Бронсона, чтобы даже пытаться ставить диагноз, но знаю наверняка и готов держать пари, что Чарли Бронсон — это человек, сидящий с заряженным револьвером в руке, а может быть, даже у виска и не способный нажать спусковой крючок.
— Ну что вы, полковник...
— Вы спрашивали мое мнение. Чарли Бронсон — это человек, который уже давно живет мыслью о смерти. Но по каким бы то ни было причинам — из-за чувства ответственности, моральных сомнений, опасения, что его сочтут трусом, — неважно почему, он не мог нажать спусковой крючок. И с тех пор как было принято решение умереть, он прожил добрую часть жизни, пытаясь найти кого-нибудь, кто за него нажал бы на спуск. В данном случае он пытался использовать для этого немецкую армию. Вполне могу себе представить, что он водит машину на бешеной скорости, ныряет с самой высокой вышки, спускается на лыжах с самых головокружительных склонов. Чарли Бронсон — это человек, пытающийся найти кого-то, кто скрепил бы своей подписью его смертный приговор. Вот почему доктор Уотсон считает его опасным человеком. Он действительно опасен.
— Ну что ж, если так, полковник, то вы вырвали у него клыки — вы и ваша комиссия.
— Разве? Все, что мы сделали, это поставили его на такое место, где ему будет немного труднее осуществить свои намерения.
— Что-то мне не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь ходил в тыл противника в пятидесяти километрах от Парижа, чтобы восьмидесятивосьмимиллиметровки вели огонь по пересыльным пунктам или чтобы снайперы стреляли по высокому начальству.
— Вы хотели его навестить. Отлично. Советую вам от всей души, мистер Уильямс.
— Вы говорите так, словно это поможет вам доказать какое-то положение.
— Возможно, и поможет. Во всяком случае, приготовьтесь встретить не совсем того Чарли Бронсона, какого вы знали. Забавно! У нас побывало множество корреспондентов и почти все берут под свое покровительство какого-нибудь солдата. Они посещают его, носят книги, тайком доставляют выпивку и всячески развлекают, когда он по увольнительной приезжает в Париж. Это довольно обычное явление. Но вы, мистер Уильямс, первый корреспондент, который взял под свое покровительство полковника.
— Я не брал его под покровительство.
— Пожалуй, и не захотите, когда насмотритесь на него в этот раз.
— Спасибо за предупреждение.
Меня раздражали манеры и взгляды полковника Армстронга, но все же я ушел с чувством легкой тревоги по поводу предстоящей поездки в пересыльный пункт. Я задумался о своей привязанности к Чарли Бронсону. Зачем я взял его под покровительство? Да черт с ним! Не все ли мне равно, что будет с каким-то одним офицером? Если мы играли в шахматы и вместе ходили в тыл противника, это еще не значит, что мы сразу стали закадычными друзьями или родственниками. Я уже решил было не ездить, снова включился в парижский ритм жизни и, подобно другим корреспондентам, начал списывать свои очерки с бюллетеня в «Скрибе». Ночи напролет играл в покер с корреспондентами радио, которые были лучше расквартированы и получали больше денег, чем остальные журналисты. Стал часто встречаться с танцовщицей одного из сумасбродных ночных клубов, расположенного у самой городской черты, где попугай пел «Милую Аделину» в унисон с обнаженной девицей. Я намеревался переждать здесь остаток войны, не лезть под пули, не голодать и не болеть «окопной стопой». Я совсем было выбросил из головы Чарли Бронсона, но как-то вечером, после обеда, оказался около Гранд-опера и вспомнил про парад проституток, о котором рассказывал полковник Армстронг. Усевшись за столик в открытом кафе на улице Влондель, я заказал коньяк и стал наблюдать шествующих мимо девиц. Все было так, как он описывал, вплоть до разбавленного водой коньяка. В кафе кроме меня были одни солдаты, но моя оливково-серая корреспондентская форма служила своего рода защитной окраской. Она выглядела точно, как парадно-выходное обмундирование, с той разницей, что на левом плече красовалась нашивка с надписью «Официальный военный корреспондент США». Зрелище действительно немного напоминало невольничий рынок, и было забавно наблюдать, как два солдата за соседним столиком рассматривали выставленный на продажу товар. Я даже затеял мысленную игру с самим собой. Я наметил по крайней мере трех девиц, с которыми с удовольствием провел бы ночь, и следил, что с ними будет. Вдруг, пробегая глазами по тротуару, я заметил девушку, о которой рассказывал полковник Армстронг. Это, без сомнения, была она. Ее действительно можно было принять за настоящую американскую студентку. Даже здесь, на парижском бульваре, она выглядела так, будто собралась с компанией друзей-студентов на футбольный матч, чтобы там, на стадионе, шумно, с бумажной хлопушкой в руке болеть за свою команду. На ней была белая блузка, незастегнутая темно-синяя шерстяная кофточка, темная юбка, белые носки и грязные белые туфли с цветными союзками. Она привлекла внимание моих соседей — солдат, и они поманили ее к себе. Я бесстыдно подслушивал, как она жаловалась на трудности жизни во Франции и в то же время признавалась, что никогда не жила так хорошо, и выражала свой восторг американскими жаргонными словечками. Она явно очаровала младшего из двух солдат, и через пятнадцать минут они вместе вышли из кафе. Второй солдат стал уже не таким разборчивым, подобрал чуть ли не первую попавшуюся девицу и двинулся по улице вслед за своим дружком и Элен. Я расплатился за коньяк и направился в бар, где в ту зиму собирались корреспонденты — в обираловку на улице Линкольн. Случай в кафе, разумеется, вновь натолкнул меня на мысль о Бронсоне. Проходя на следующий день мимо антикварной лавки на улице Ваграм, я заметил в витрине интересную вещицу. Это были шахматы, но таких необычных я еще не видел. Основания фигур были сделаны из отполированных латунных гильз, а верхние части изображали резные головы американских генералов, фигуру короля венчала голова Рузвельта. Пешки представляли собой миниатюрные винтовки Гаранда, установленные на латунном основании. Снизу фигуры были подбиты чем-то вроде фетра, но при ближайшем рассмотрении оказалось, что это не фетр, а солдатское одеяло, выкрашенное в зеленый цвет. На нескольких фигурах можно было ясно различить выжженное на материале клеймо «США». Я подумал, что это был бы чудесный подарок для Чарли Бронсона, но тут же вспомнил, что решил с ним не встречаться.
Я зашел в лавку и приценился к шахматам. Хозяин хотел за них сто пятьдесят долларов и пустился в длинные рассуждения о том, как тщательно выполнена резьба и какой это великолепный военный сувенир. Я пообещал написать что-нибудь о его лавке в «Старз энд страйпс», и он сбавил цену до ста десяти долларов. Окончательно мы сошлись на ста пяти долларах и сорока пачках сигарет «Честерфилд».