— Вольные, рядовые казаки, — отвечал старший, — что в ярме еще не бывали.
— Голутьба, у которых зипунов нет, — продолжал пояснять младший. — Они так же от бояр норовят, как черт от ладану.
Никон опять вскинул на него глазами.
Сова продолжала погукивать, словно бы она предостерегала от чего-то Никона. «Овчарник» своим свистом продолжал напоминать казакам их родимый Дон… Когда-то они вновь попадут туда?
— А которые в Астрахани митрополита Иосифа убили? — спросил Никон.
— Митрополита Осипа казаки сказнили за измену, — потупился старший. — Он за боярами руку тянул.
— Он с Тереком воровским делом переписывался, а в казачий Круг с крестом пришел, словно мы нехристи! — горячо заговорил младший. — На нас на самих крест.
— Осип свою смерть заслужил, — успокаивал старший.
— Он был боярский похлебник… мягко стлал… Никон продолжал нервно погромыхивать четками, как бы силясь не слышать зловещего голоса совы. Старший из казаков нетерпеливо двигался на лавке, по- видимому, не решаясь сказать то, что у него было на душе. Он крякнул. Младший глянул на него значительно.
— А мы к тебе, святой отец, по делу, — начал старший нерешительно.
Никон вопросительно вскинул на него своими угрюмыми глазами.
— По делу?
— По великому делу…
— Что ж, сказывай. — Голос старика дрогнул.
— Не в Соловки мы идем…
— Не Соловки у нас на уме, — пояснил младший.
— К тебе мы пришли…
— За каким делом?
— Дон прислал тебе, святейший патриарх, свое великое челобитье…
Он остановился. Никон ждал… А из рощи все доносится этот стон…
— Опростать тебя отсюда приговорил Дон…
У Никона веки дрогнули… Рука, перебиравшая четки, застыла…
— Опростать и от бояр, — добавил младший.
Голова Никона опять заходила… «Нет, нет, нет…»
— Пошли ты с нами на Дон грамоту: тихому-де Дону твое благословенье, навеки нерушимо, а боярам-де, твоим и государевым супротивникам, неблагословенье…
— Анафема-проклят, — пояснил младший.
— В те поры мы в Кругу грамоту вычитаем и, стекавшись с Запорогами, на бояр ударим…
— На семена не оставим…
— И тебя, святителя, опростаем…
— И будешь ты патриархом по гроб жизни…
В это время под окном что-то хрустнуло… Никон вздрогнул и испуганно глянул на окно… Голова младшего казака высунулась туда…
— А! Князь!.. Что не спишь?
— До ветру малость вышел, — послышался смущенный голос князя Шайсупова, который тихонько пробирался к окошку, чтобы, по московскому обычаю, подслушать. — До ветру…
— А, то-то… и носом слыхать, — насмешливо заметил казак, — несет…
— Ишь, шутник, право, а! — отшучивался пойманный князь.
— Шутник ты, князь: другово места не нашел до ветру, окроме этого окна…
Смущенное татарское лицо глянуло в окошко…
— Не спится что-то, — как бы извинялся он перед Никоном. — А вы об чем тут беседуете?
— О божественном, — пробурчал старший казак.
— О перстах, — пояснил младший.
Никон сидел ошеломленный. Глаза расширились, как от испугу, голова тряслась еще пуще, как бы все гоня от себя и отрицая: «Нет, нет, нет…»
— Кажись, все написал… А крепонько-таки написано… Может, где и прилгал малость, да добро! Лишь бы крепонько… что дивить! Прилыгаю… А сказано не нами: «Ложь конь во спасение…» Не мимо идут словеса сии… Да и апостол Петр, — на нем же, аки на камне, созиждал Христос церковь свою — и Петр-ат святой прилыгал малость спасения ради… «Язык-де твой яветя творить, что и ты-де с ним человеком заодно…» «Нет, — говорит, — не вем человека сего…». А петель-ту и возгласи…
Так бормотал сам с собой Никон далеко за полночь, сидя у стола и рассматривая исписанный им лист бумаги — письмо к царю: он все писал по уходе казаков и пристава, не спалось ему от старости, да и возбужден он был речами казаков.
— Да, отрекся апостол, а петель-ту и возгласи…
И где-то в монастыре, далеко, запел петух… Никон вздрогнул…
— Ишь ты, евангельская птица поет…
Он перекрестился, зевнул, снова перекрестился.
— А нет и ноне не усну… Сем-ка прочту, что я написал великому государю.
И, надев на нос круглые, огромные, словно на воловьи глаза, очки, он начал тихо читать:
— «И ноне я, государь, болен, наг и бос, и креста на, мне нет третий год, стыдно и в другую келью выйти, где хлебы пекут и кушанье готовят, потому многие зазорные части не покрыты. Со всякой нужды келейной и недостатков оцынжал; руки больны, и левая не поднимается; на глазах бельмы от чаду и дыму; из зубов кровь идет смердящая и не терпят ни горячего, ни холодного, ни кислого; ноги пухнут, и оттого не могу церковного правила править; а поп один, и тот слеп, говорит по книгам не видит; приставы ничего ни продать, ни купить не дадут; никто ко мне не ходит, и милостыни просить не у кого…» Крепонько-таки, крепонько… а и так бывало, — как бы оправдывался он сам перед собой. — «Оглашают меня кирилловские, — продолжал он читать, — будто я их монастырских людей бью, а я никого не бивал. Ноне строитель Исайя здесь, в Ферапонтове, у келейного дела приставлен, а у меня их поварок Ларка, и оный Ларка ко всякому делу, о чем я ему молвлю, говорит: «Добр Астарт». А в древнем писании, государь, идол был некий сидонский, Астарт, и которые его за бога почитали, приглашали: «Добр Астарт». Я ему, Ларке, говаривал много раз: не зови меня Астартом; я, благодатью божиею, христианин, а не Астарт. И он, Ларка, не перестал зовучи меня Астартом. Я жаловался на него строителю Исайе, и строитель севодни смирял его перед нашею кельею плетьми, а не я его бил…» Что ж, не зови идолом, — снова оправдывался старик, — а то на! Добро-ста, говорят… то-то добро-ста! «Прислал ты мне, государь, онамедни белуг, да осетринки, да лососинки, да коврижек. А я было ожидал к себе твоей государской милости и овощей, винограду в патоке, яблочек, слив да вишенок, только тебе о том господь бог не известил, а здесь этой благодати никогда не видаем, и аще обрел буду пред тобою, государь, пришли господа ради убогому старцу. Да еще я тебе, государь, докучаю: которые здесь монастыри бедные, и те ничего не дают положенного с них, а Кириллов и богат, а столовых запасов не присылает. Ноне грибов и прислали, токмо таких скаредных и с мухоморами, что и свиньи их не станут есть; рыбу прислали сухую, только голова да хвост; хмелю прислали с листом, что и в квас класть не годится. Прислали, чего не прошено: стяги говяжьи и полти свиные на смех. Платьем и обувью я с братьею обносился, а сшить некому, прислан из Павлова монастыря портной швечишко не умеющий, кроме шубного и сермяжного сшить и скроить о себе ничего не умеет. От недостройки в погребе все запасы овощи перемерзают по зимам, помираем с голоду, наги и босы ходим…»
Он взглянул на свои плисовые сапоги…
— Что ж! Хоть и плисовы, эка важность! — сердился он на кого-то. — А они в бархате рытом да золоте…
Он опять зевнул и перекрестился… Опять запел петух ближе, громче…
— Ишь, разорался, — сердился он на петуха, — а свово дела не делаешь — куры-те ничего не несут…
Он глянул на окно… Восток начал бледнеть, к утру идет, брезжит… Опять зевок…
— А все сна нету… Сон мой на патриаршем престоле остался, там и сидит; в белом клобуке мой сон