— И крылья отсеки.

— Добро-ста, отсеку.

— И ноги урежь.

— Добро-ста…

Шайсупов не вытерпел и расхохотался, глядя на Ларку и на Никона.

— Беги же, неси топор…

— Добро-ста…

Шайсупов продолжал хохотать. Никон догадался.

— А ты опять меня идолом именуешь! — поднял он было клюку на Ларку, но Ларки и след простыл…

Звонили «к правилам». С берега Никон прошел прямо в церковь и стал на своем обычном месте, на правом клиросе. Братии было немного в церкви: кто на рыбной ловле, кто по другим работам, вне монастыря. Виднелись стрельцы, оба донских казака, которые, крестясь, шибко встряхивали головами, обстриженными в кружало, и вчерашние пришлые. Служил старенький, слепенький, гугнявый и весь потертый, как ржавый алтын, попик. Он не глядел в книгу, потому что ничего в ней, по слепоте и малоучению, не видел, а гугнявил так, «литургисал навпростец». Слабенький голосок его перекрикивали голуби и воробьи, которые ютились на ветхом темном иконостасе, ворковали, чирикали, дрались и совершали свои любовные дела… Глупая птица, несмысленная, безгрешная, не ведает бо, что творит…

Никон молился с умилением. Давно он так не маливался! И этот церковный полумрак, и гугнявое, смиренное литургисание потертого слепенького попика, и воркование голубей, занятых своим житейским голубиным делом, и громкие вздохи казаков, и покашливания старцев, тихое погромыхивание четок — все это располагало к умилению… Никон задумался, задумался и забылся так сладко…

В той же задумчивости выходя из церкви и не глядя ни на кого, он на паперти нечаянно поднял глаза, и — что это такое? — глаза его встретились с теми глазами… «глазами ангела»…

Он невольно остановился… Это глядела на него та молоденькая бабенка из Крохина, которую вчера мать привела к Никону для изгнания из нее беса… Она не смотрела теперь такою усталою, больною и худою, как накануне: старец Мордарий, как отец родной, принял их, обласкал, накормил, напоил, истопил для них баньку и велел им в ней попариться и помыться. Оспенного мальчика помазал святым маслом по язвенным местам. Киликейку, так звали молоденькую бабенку, тоже полечил: велел ей после бани тем же святым масличком-елейцем намазать «болящий бочок»… Киликейка хорошо поела, выпарилась в баньке, хорошо выспалась, отдохнула и смотрела теперь совсем оправившеюся, так что младший казак, ощупав теперь ее всю своими воровскими глазами, решил: «Ну, да и молодка же! Ни то погладить, ни то ущипнуть, ни то укусить, смерть хоцца!»

Киликейка, увидав добрые глаза «дедки», робко подошла к нему под благословение. «Дедко» благословил ее особенно с нежным чувством, он так расположен был сегодня к нежности…

— Буди благословенна, дочушка по бозе! — прошептал он.

Киликейка горячо припала влажными губами к сухой руке «дедки».

— Иди за мной, я помолюсь о твоем здравии, — тихо сказал «дедко» и пошел в свою келью.

Киликейка робко последовала за ним, не смея поднять глаз.

— Вот старикам лафа, э-эх-ма! — с завистью процедил младший казак, провожая и ощупывая Киликейку жадными воровскими глазами.

В столовой келье Никона был уже накрыт маленький столик, и на нем стояло «утешение»: паюсная и зернистая икорка от благодетеля, великого государя царя Алексея Михайловича, холодная осетрина, балычок астраханский, шемаечка донская, рыжики в уксусе, яблочки в патоке, пастилка, винцо церковное.

Служка-келейник хорошо знал привычки святого отца, эти знания внушены ему были клюкою святого старца; и в то время, когда Никон «правило правил», был в церкви, служка всегда к его приходу готовил «утешение» и уходил, не смея показываться на глаза, пока святой отец кушал: он не любил, когда ему в рот глядит служка, что собака, и провожает глазами в глотку всякий кусок; и служка только тогда осмеливался появляться, когда святой отец стучал костылем в стену или колотил им в маленькое било, висевшее в молельной келье.

Войдя в столовую, Никон помолился на киоту и поставил в угол клюку.

Киликейка стояла у порога и удивленными детскими глазами оглядывала келью и все в ней находившееся; нигде, кроме церкви, не видала она ничего подобного… Глава ее так и разбежались…

Никон ласково глянул на это наивное лицо с разинутым ртом и с светлыми, лучистыми глазами.

— Как зовут тебя, милая? — кладя руку на плечо молоденькой женщины, спросил Никон.

— Киликейкой, — застенчиво отвечала она.

— Киликейкой! Как же это? Киликия? — удивлялся Никон. — И поп зовет тебя Киликией? А?

Киликейка смотрела на «дедку» своими глупыми, но хорошенькими глазами и ничего не отвечала.

— А! Догадался… Кикилия, а не Киликия… Мученицы Кикилии память двадцать второво ноемврия… Так ты, Кикилия, «пляшущая», сиречь попросту плясовица. Так ты, миленькая, плясовица? А? Точно: образ твой благолеп зело, красавица, хоть бы Иродиаде плясовице, так в зависть бы…

Киликейка потупилась. Щеки ее так и залил молодой румянец.

— Ну, иди, сядь, милая, потрапезуй со мной, — приглашал ее к столу Никон. — Сказано бо: странного напитай.

Она нерешительно стояла. Старик взял ее ласково за плечо, подвел к столу и посадил на лавку. Киликейка готова была заплакать: такой добрый был этот «дедка»…

Сел и Никон против нее в деревянное, из массивного дуба, кресло. Он налил из муравленого кувшина чару «церковного», перекрестился и выпил. Налил еще и подал Килигейке.

— Выпей, милая, церковное…

Та взяла чару и, не зная, что с нею делать, глупо глядела на старика своими детскими глазами.

— Пей, Кикилия, раба божия: это церковное, в нем причастие дают.

«Так надоть, — подумала Киликейка, — он беса изгоняет», — и выпила все, даже поперхнулась. Румянец разлился по всему ее молодому лицу, и она казалась еще более красивою.

— Господи благослови! — Никон перекрестил стоявшее на столе всякое «утешение».

«Все с молитвой, — подумала Киликейка, — святой дедко… божий».

Никон взял лежавший на деревянной тарелке кусок белого хлеба, перекрестил его снова и разломил надвое. Ту, другую, половину он густо намазал икрой, присыпал мелко искрошенным зеленым лучком и подал одну половину Киликейке.

— Кушай, раба божия Кикилия: это хлебец божий с утешением.

«Так надоть… дедко добрый, богов…» И Киликейка кушала хлебец божий с утешением. Ей стало как- то тепло и радостно, как давно не бывало: словно она опять в девках и сидит с парнями на поседках… Лицо ее горело, в голове как бы шумело, и боку стало легче…

«Это дедко лечит меня… таково хорошо мне…»

И сам «дедко» кушал. Дал он Киликейке и осетринки, и все с молитвой, все «раба божия». Всего дал покушать Киликейке.

Потом еще налил чару красного, сам с крестом выпил, налил и Киликейке, перекрестил чару и дал выпить Киликейке.

«Так надоть… — И Киликейка выпила, но уже не поперхнулась; и так стало ей хорошо и сладостно, что и сказать нельзя: точно она в раю… — Ах, какой добрый, святой дедко!»

— Так бьет тебя муж-ат, милая? — спросил Никон, употчивавши свою гостью всеми «утешениями».

— Бьет, дедушко.

Она совсем забыла, что перед ней патриарх, которого, не видя, она боялась, как чего-то неведомого. А теперь она сидит с ним, ест и пьет «все святое» и не боится его: это не человек, а угодник божий, да такой добрый, словно матушка родима…

— За что ж он бьет-ту, милая?

— Так, ни за что.

— А давно?

Вы читаете Великий раскол
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату