— Огонь осилит, — послышался чей-то мрачный голос… Все поглядели на говорившего: это был краснощекий
Павел, митрополит крутицкий. Алексей Михайлович долго молча глядел на него.
— Огонь? — как бы не понимая этого слова, спросил он.
— Огонь небесный, великий государь.
— А в наших ли руках огонь-ат небесный? — качая головой, снова спросил царь.
— В твоих, великий государь: сказано бо, сердце царево в руце божий…
— А бог милостив.
— Милостив к верным, а на Содом и Гомору он сослал с небесе огнь и жупел.
Бояре безмолвно переглядывались. Долгорукий, князь Дмитрий, отец вдовы Брюховецкой, раздумчиво качал головой. Он вспомнил Морозову на свадьбе своей дочери, когда ее выдавали за Брюховецкого. Морозова была посаженой матерью и утешала плакавшую Оленушку… Сердце сжалось у Долгорукого при этом воспоминании: обеим не задалось счастье… та там, эта здесь…
— Прикажи, великий государь, сруб поставить на Болоте, — продолжал жестокий митрополит-«оладейник», — затепли свечу пред господом, свеча эта будет Морозова…
Многие невольно вздрогнули от этого предложения…
— Из живова тела свечу господу, ах! — отозвался кто-то.
— И свеча та спасет православный народ, — настаивал Павел.
Долгорукий не вытерпел! Морозова и его бедная погибшая дочь живыми стояли перед ним… одна горела, другая так таяла…
— Али тебе, митрополит, мало свечново сбору, что ты вздумал нас свечами поделать? — с дрожью в голосе заговорил он. — Спасай словом, а не огнем… Христос не жег огнем неверующих, а молился за них, не ведают бо, что творят…
Царь ласково посмотрел на Долгорукого: ему самому тяжелы были эти пытки да казни.
Но так на этот раз ни на чем и не порешили.
Как бы то ни было, на другой день за Москвой рекой, на Болоте, как раз против теремных окон, с раннего утра ставили какое-то странное здание. Это был четырехугольный сруб из сухих сосновых бревен с одною дверью, но без окон. В срубе складены были костром дрова, а пол устлан был соломой и уставлен снопами, которые доходили до самых верхних венцов сруба.
Любопытствующие толпились около этой странной горенки.
— Мотри-мотри, братцы, мышь бежит из сруба! — кричал парень с лотком на голове.
— То-то, подлая, знает, что в горенке-ту тепло будет, — осклабился другой малый.
— А вон и другия, ах ты курова дочь! Н-ну!
К горенке подошли две монашки. В старшей, с низко опущенным на глаза клобучком, можно было, хотя с трудом, признать мать Меланию, отыскать которую не могли никакими средствами. Другая была молоденькая, и бледное, изящное округленное лицо ее обнаруживало, что не простого роду эта монашка. Это и была боярышня сестра Анисья, которой писал когда-то Аввакум из своей тюремной кельи у Николы на Угреше, чтобы она забыла свое боярство и «сама месила хлебы да варила шти для нищих».
Мелания грустно покачала головой, глядя на странную горенку…
— Уготована, уготована… постель брачная, — тихо бормотала она.
— Да, снопами уложена, как подобает на свадьбе, — добавила Анисья.
— Так-так, Анисьюшка, эти хоромы краше царских… Они заглянули и внутрь горенки…
— Да-да… чинно, зело чинно устроено…
Молодая монашка дотронулась рукой до снопов, до бревен… Руки ее дрожали…
— Ох, Федосьюшка! Помолись за нас!
Мелания перекрестила все четыре угла страшной горенки. Все это она делала тихо, плавно; бесстрастное лицо ее выражало спокойствие, и только крысьи глазки светились ярче обыкновенного из-под своих навесов. Зато лицо ее молодой спутницы отражало на себе все волновавшие ее душу движения.
— Пойти утешить Федосьюшку, — сказала наконец Мелания.
— Чем, матушка?
— Да вот, горенкой новой.
— О-ох! Помилуй господи!
— Да письмом Аввакумовым.
— Точно, точно, матушка… утешь ее, горемычную, порадуй… Вон она, мученица, что ту ночь вытерпела на пытке, Онисимко стрелец сказывал…
Молодая монашка нагнулась, выдернула из одного снопа небольшой пучок соломы и поцеловала его. Затем они поклонились ужасной горенке и пошли в город. Молодая монашенка шла с пучком соломы, словно бы она возвращалась с вербой от вербной заутрени… Она сама думала об этом…
— И точно верба… И под Христа ваий метали пред распятием…
— Только некого нам будет «плащаницею чистою обвить», — многозначительно сказала Мелания.
Ночью Мелании удалось пробраться в темницу к Морозовой. Как она проникла в это никому не доступное место, это была тайна ее неотразимого влияния на всю поголовно подчиненную ей, притом тайным подчинением, Москву. Меланию все знали, начиная от князей и бояр и кончая последними стрельцами, тюремщиками и палачами. Ей все повиновались, она проникала всюду, перед ней расступалась стража, отмыкались замки; но когда царь требовал сыскать эту опасную женщину, грозил опалой за неотыскание ее, Мелания точно сквозь землю проваливалась…
Стража Морозовой пропустила к ней мать Меланию Морозова стояла у тюремного окошечка и, держась руками за железную решетку, смотрела на бледные, слабо мерцающие звезды. Ей казалось, что кто-то смотрит к ней в темничное оконце, смотрит с того далекого, неведомого неба… Ей представлялось оно населенным живыми, светлыми, родными ей существами: и Ванюшка, сынок ее, и тот княжич, что полег давно на литовских кровавых полях, и добрый муж ее Глебушко, и тот сильный, страшный, но не смирившийся Степанушко Разин… Где подели его голову, его кости? Куда ворон занес их?… Дверь тихо визгнула и отворилась…
— Федосьюшка! Дочка моя, — послышался знакомый голос.
— Матушка! Мати моя! Радость моя!
Морозова бросилась на землю и восторженно целовала руки своей учительницы. Мелания блатословила ее. Слышны были только не то радостные, не то горькие всхлипывания…
За окном завыл протяжный оклик часового…
— Словно ангел, дверем затворенным, пришла, — захлебывалась и радостью, и слезами Морозова.
— Не плачь, дочь моя, а радуйся, — внушительно сказала Мелания. — Уж дом тебе готов, весьма добр, чинно устроен и соломою целыми снопами установлен, сама ходила на Болото посмотреть… Радуйся! Уже отходишь ты в блаженство ко Христу, а нас, сирых, оставляешь…
Что чувствовала при этих словах своей наставницы Морозова, это знают только те немногие, которые решались идти на вольную смерть за идею… Они чувствуют то, что чувствовал Христос в саду Гефсиманском, когда молился о чаше: страшна эта чаша, хоть избранники своею волею тянутся испить содержимое в ней, в этом сосуде смерти, хоть и сладко утешение там, глубоко где-то, в пламенеющей восторгом душе…
Морозова снова упала на колени и подняла руки к небу, которое слабо мерцало звездами сквозь тюремную решетку: она тихо молилась…
— А я тебе еще радость принесла, — сказала Мелания, когда она поднялась с земли.
Морозова, казалось, не понимала, что ей говорили: первая «радость» была слишком велика, чтобы тотчас же ува-тило сил принять и вторую…
— Аввакумово послание к тебе принесла я, — пояснила старица, — слово тебе великое, похвальное…
И она вынула из-под рясы сложенную в дудочку бумагу.
— От Аввакума! Господи, благодарю тебя! Сподобил меня! — каким-то подавленным голосом