последнее увидался я с ним, егда причастил его. Да пускай! Богу надобно так, и ты не больно о нем кручинься. Хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко царствию небесному достоин. Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно: с Федором там себе у Христа ликуйствуют. Сподобил их бог, и мы еще не вемы, как до берега доберемся. Поминаешь ли Федора и не сердитуешь ли на него? Поминай бога для, не сердитуй…» За что ж мне сердитовать на него? Божий был человек, — горестно покачала она головой. — Помню, как он раз со мной в карете к Ртищевым ехал, миленькой… Да что про то вспоминать!
Становилось совсем светло. Восток розовел, и на монастырском дворе и в зелени для мелкой птицы уже настал день радостей и забот, говорливый птичий день. Мать Мелания встала, на лицо ее легла особая тень…
Морозова все поняла чутким сердцем и, казалось, приникла, опустилась всем телом: сердце и лицо Мелании сразу сказали ей, что с нею хотят прощаться, прощаться в последний раз, навеки, прощаться, чтоб уж не свидеться более до страшной трубы ангела…
— Матушка! Ты покидаешь меня! — прошептала она словно бы чужими, дрожащими губами.
— Не я покидаю тебя, а ты нас, отходишь в блаженство, — резанули ее по сердцу беспощадным утешением, — ты, свечечка наша воскоярковая, гаснешь…
— О-о! Мать моя! Матушка!
Мелания незаметно вынула из своей черной рясы что-то блестящее. Звякнули ножницы.
— Матушка! Что это?
— Ножницы, сладкое чадо мое.
— Зачем оне тебе?
— А затем, дочушка моя, что ты отходишь от нас в жизнь вечную, покидаешь нас, сирых… А нас много, что будут вспоминать тебя да плакать по тебе: мы с Анисьюшкой, Анна Амосовна да Степанида Гневная, рабыни твои и сестры по боге, раб твой Иванушка, что злато-серебро твое, все сокровища твои скрыл от царя и никониан и за что ныне взят и мучению предан…
— Так и Иванушку, старого раба дому моего, взяли? — спросила, о чем-то думая, узница.
— Взяли, милая.
— А богатства мои, золото и серебро и камни многоцветные?
— Сокрыты от всех… Иванушка и под пыткой не выдал тебя.
— Кому же открыл он?
— Мне, милая… Одна я, старая грешница, все знаю… Так вот нам на память о тебе хоть по прядочке волосочков твоих шелковых оставь, миленькая, чтоб было чем вспоминать тебя…
— Хоть всю косу мою возьмите! — страстно воскликнула молодая боярыня.
— Зачем всю косу? С косою ты должна предстать жениху твоему, Христу богу…
— Матушка! Святая моя!
— С косою, с косою, дитятко… Эко коса у тебя!
И старая «наставница», распустив роскошную косу своей «послушницы», выбрала одну прядь и отрезала ее ножницами.
— Эко коса невиданная! — бормотала она, навертывая прядь на свой сухой палец. — Так-ту… А то вся бы сгорела, ни волосочка бы не осталось.
Морозова упала на колени, как бы на молитву.
— Благослови меня, матушка! Подкрепи меня!
— Не ноне подкрепа моя нужна тебе, милая, а после… там…
Старая «наставница» не договорила. Морозова глядела на нее заплаканными глазами и, казалось, не понимала, что ей говорили.
— Ну, прощай, дочушка моя любимая, — перекрестила ее старуха. — А ты вот что, слушай: когда возьмут тебя никониане на казнь, и поставят на сруб, и подожгут под тобой солому и дрова, тогда перекрестись истово и покажи народу руку с двумя перстами: тут и меня увидишь… Я тоже подыму руку… по руке меня и узнаешь… Сквозь огонь и дым увидишь меня… тогда я подкреплю тебя…
Где-то за монастырской стеной послышалась песня:
ГлаваXVI. «Тишайший» рыбу удит
Страдания за идею нравственно заразительны.
Чтобы понять этот, по-видимому, странный парадокс, следует обратиться к истории человечества. Историческая жизнь человечества представляет, если можно так выразиться, последовательный ряд нравственных эпидемий, сменяющих одна другую и часто осложняемых другими, более или менее сильными, более или менее повальными продолжительными эпидемиями духа общества. История отмечает нам несколько крупных проявлений нравственных эпидемий вроде эпидемии «крестовых походов», когда эта специальная зараза охватила даже детей. Были эпидемии монашеских и фанатических самоистязаний. В начале XVI века, после открытия Америки, — эпидемия открытия новых земель. Эпидемия самоубийств весьма часто чередуется в истории человечества с другими эпидемиями.
К таким же нравственным эпидемиям принадлежат эпидемии страданий за идею. Пострадал один, и за ним, как за Христом и апостолами, идут десятки, за десятками сотни, за сотнями тысячи.
Так было и в эпоху, к которой относится наше повествование. Страданиями думали устрашить других и, напротив, заражали незараженных, увлекали искать страданий. За Аввакумом шла Морозова, за Морозовою Урусова, Акинфеюшка, Иванушка, Анна Амосовна, Степанида Гневная. За этими последними — целые легионы.
Эпидемии страданий за веру порождаются преследованиями. Когда в царском дворце, на женской половине, в теремах, узнали о страданиях Морозовой с сестрою, так Алексею Михайловичу отбою не стало от своих сестер и дочерей: все жалели о страдалицах, плакали, приставали к царю, не давая ему проходу, и чуть не учинили женский теремный бунт. Первая взбунтовалась пятнадцатилетняя царевна Софьюшка, бросила учиться, закинула куда-то и «арифметикию», и «премудрости цветы», и всякие «верты», и географию с ее «перинками» и «антиками» и задумала идти в монастырь, постригаться… Одно только ее смущало: как же с лебедями быть, которые без нее соскучатся?… Одним словом, царевна Софьюшка рвала и метала, и как ее отец ни умасливал, что возьмет с собою на «Навуходоносорово действо», она дулась теперь и твердила о монастыре.
Но больше всех досадила царю его старшая сестра, царевна Ирина Михайловна.
— Зачем, братец, не в лепоту творишь, — упрекала она царя, — зачем вдову бедную помыкаешь?
— Какую вдову, сестрица? — с неохотою отвечал царь.
— А Морозову. Достойно было бы познать службу Борисову и брата его Глеба.
Напоминание о Борисе Морозове, о дядьке и пестуне «тишайшего», особенно было огорчительно и досадливо.
— Добро, сестрица! Коли тягчишь о ней, тотчас готово ей у меня место, — с сердцем отвечал он.
Но, как бы то ни было, Морозову не решились жечь в срубе, что уже срубили на Болоте…
Видя, что вся Москва, и двор, и боярство, и чернь тайно и явно переходят на сторону заключенной боярыни, царь приказал увезти ее из Москвы и заключить в Новодевичий монастырь. Но это только подлило масла в огонь. Вся Москва поднялась на ноги, особенно женский пол: «вельможные жены» и «вельможные дщери» съезжались в монастырь смотреть на «мученицу» и «учиться у нее, како страдати». Открылись, таким образом, так сказать, «курсы науки страданий», и все валило в Новодевичий «учиться страдать и умирать». Москву постигла буквально эпидемия страданий.