распростертыми объятиями, который, когда захочет, и великого Наполеона повергает в то младенчески- утробное положение, в маком застал его этим утром Талейран, — не повинуется этот капризный старикашка русскому императору, не идет на его зав, не заглядывает в его приветливую опочивальню…

— Из лоскутьев польского кунтуша, снятого с плеч прусского короля, образуется герцогство Варшавское… Бедный Фриц! бедненькая Луиза!.. Я приобретаю Белостокскую область — новый лоскут к моей обширной порфире… А новые короли — Иосиф, король Неаполя, Людовик, король Голландии, Иероним, король Вестфалии, — это братцы его, братцы триипостасного бога войны — нет, четыреипостасного! Наполеон разменял себя на мелочь — на трех королей, а сам остался таким же, как и был неразмененным червонцем-императором… Необыкновенный человек! «Мы, говорит, разделим владычество над миром — вам восток, мне запад… Когда ваши подданные будут ложиться спать, мои будут вставать, а когда мы будем спать под сенью ночи, вы будете бодрствовать под солнцем… Мы разрежем земной шар надвое, как лимон». Неужели это перст Божий!..

Так говорил сам с собой император Александр, ходя в одном белье по своей спальной и напрасно призывая сон. Последние дни сильно истомили государя. Военные неудачи последней кампании, обнаружившаяся неспособность полководца, потеря лучшей части армии, обнаружение целой системы злоупотреблений по продовольствию войска, неслыханное воровство во всех частях, и, наконец, это роковое свидание с человеком, который сказал ему, что «если я стану на один полюс земли, а ваше величество не станете на другой, то я опрокину землю», — с человеком, который иногда казался ему удавом, готовым проглотить его как кролика, — все это разбило нервы императора до такой степени, что он лишился сна и все думал, думал, думал…

— О, бедная страна моя, бедный народ мой! Когда же я могу уснуть спокойно, не боясь обманов, продажности, повального воровства вокруг меня? О! они способны похитить мою корону, как похитили мой сон… о, казнокрады! Отдайте мой сон, отдайте покой мой! Вы украли мой сон… Сон, сон, где ты!

— Я здесь, ваше императорское величество! — рявкнул вдруг Заступенко, показываясь в дверях, за которыми он стоял с ружьем в качестве ординарца и немножко вздремнул. — Мы тут с Лазаревым, ваше императорское величество.

Государь невольно рассмеялся… «Вот невинные дети!» — подумал он.

— Спасибо. Я знал, что вы оба молодцы.

— Рады стараться, ваше императорское величество! Но никому в эту ночь не грезилось так хорошо, как старому гусару Пилипенке. Ему грезилось, что Жучка, которую солдатикам удалось спасти от смерти, сидит с Пилипенком у котла и кушает казенный сухарь, который ей дали. И что всего удивительнее — сухарь не гнилой…

13

Утром Петербург узнал о заключении тильзитского мира. Впечатление, произведенное этим известием, было менее чем неблагоприятно для большинства населения: как ни были для всех чувствительны тягости войны, как ни удручающе отзывался далекий, не слышимый пи в Петербурге, ни в Москве гул орудий на душе и на кармане каждого, потому вследствие падения денежного курса втридорога вздорожала жизнь, поднялся в цене каждый фунт хлеба в лавочке, каждая осьмуха водки в кабаке и даже не пойманный еще сиг в Неве, — как ни страшно было каждому за своих родных воинов, которых, аки лев рыкаяй, пожирал ненасытный «корсиканец», однако весть о том, что война кончилась и «корсиканец не сломил шею», а еще, кажется, сел на шею русской чести, досадой и стыдом сверлила мысль почти каждого русского. Да, нельзя не сказать с поэтом: «чудни, чудни люди!»

Едва ли не один Сперанский, узнав о мире, сказал как бы про себя: «Это умно… Я, впрочем, ожидал этого…»

— Ты чему, папа, рад? — спросила его Лиза, увидав, что отец в хорошем расположении духа.

— А тому, что мои Лизы скоро опять начнут учиться.

— Лизы, папа? А разве у тебя много Лиз?

— Нет, только две.

— Я да Соня, папочка?

— Нет, — ты да Россия… Лиза сделала большие глаза.

— Вот видишь ли, моя умная дура, — сказал Сперанский весело: обе мои Лизы, обе умные дуры, воевали с одним озорником, с Сашей Пушкиным…

— А разве, папа, и Россия воевала с Сашей Пушкиным?

— Да, но только у нее свой Саша Пушкин, такой же озорник, как и твой, — Наполеон… Теперь Россия с ним помирилась и станет учиться, умнеть, развиваться…

— А разве Россия, папа, не учена?

— Ни на медный грош… Перед ней ты, моя дурочка, всезнайка.

— Ах, как смешно! Так меня называет и Кавунец-курьер, которому я рассказала, какие в России моря есть и реки…

— Ну, так я тебе скажу, что вся Россия — это Каву-нец, который на все отвечает «не могу знать», хоть и исполняет все исправно, что ни прикажут ему.

— Ах, смешно! ах, смешно! Россия — Кавунец… Пойду скажу это Соне и маме.

Не то говорили в городе.

В трактире Палкина, в том, что и ныне красуется на углу Невского и Садовой, сидят приятели-купчики и распивают чаи. День душный, и потому на пойло тянет здоуово. Купчики, видимо, народ шибко кормленный, тельный, сырой и грузный, а такой народ в жаркое время шибко теряет вес на потенье и вследствие того шибко пьет для пополнения убыли в теле.

— Я велю, господа, еще подать кипяточку, — говорит купчина с седою бородою и седыми вкружало волосами, среди которых красное, толстое, лоснящееся лицо, с раздавленными черниками вместо глаз, напоминает вареного рака в чепце. — Как ты думаешь, Левонтий Захарыч?

— А по мне, так надо полагать, и довольно, — отвечает Левонтий Захарыч, скопческому, безбородому лицу которого недостает только кокошника, чтоб превратиться в лица кормилицы.

— Довольно, говоришь? А который пот спущаешь?

— Да, поди, четвертый будет.

— Ну, ноне такая жарынь, что мене как до седьмого поту пить нельзя… Эй, малый! подай кипяточку.

«Малый», словно обваренный кипятком, бросился к собеседникам, с ужимками необычайной ловкости не взял, а сорвал со стола чайник и так тряхнул волосами, что казалось, будто его пчела укусила в затылок и он от нее отмахнулся.

— А! «политик»! добро пожаловать! — заговорил вдруг первый купчина, напоминавший вареного рака в чепчике. — Откудова Бог несет?

Приветствие это относилось к длиннополому, сухопарому существу с редкою, седоватою бородкою и очками в толстой серебряной оправе, из-за которой черные, видимо, слабые глаза глядели как из-за забора.

— Откудова, господин «политик»?

— Из собора, Авксентий Кузьмич, — отвечал «политик», здороваясь с собеседниками.

— Что там? Садись, нутры сполосни.

— Добре, испиемы пития сего… В соборе «мир» объявляли с корсиканцем с этим, с Наполеонтием.

— Да что ты его в Наполеонтия окрестил, братец? — спросил первый, раковидный кугогана.

— Напояеонтий я есть, — серьезно ответил «политик».

— Как же так, братец, по-ученому, что ли? А вон везде так печатывают — Наполеон Бонапарт.

— То-то и есть, что печатают… Пропечатает он нам… На слове «печатают» «политик» сделал особое ударение. Говорил он как-то таинственно.

— Да что так страшно говоришь? Что пужаешь нас? — допытывался первый купчина.

— Не я пужаю, а Наполеонтий пужает…

— Опять Наполеонтий, заладил!

— Наполеонтий и есть… Как тебя зовут? — вдруг нечаянно обратился «политик» к другому купчине, с скопческим лицом.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату