— Ну, так где?
— Не могу знать, ваше благородие, — стоял на своем Кавунец.
— Экой ты, братец! Я тебя спрашиваю — за что тебе дали Георгия?
— За черта, ваше благородие.
— За какого черта? (Она не могла не рассмеяться.)
— Чертов мост, ваше благородие, с Багратионом брали.
— А! это в италийскую кампанию?
— Не могу знать, ваше благородие.
— В Швейцарии?
— Не могу знать, ваше благородие.
— С Суворовым?
— Так точно, ваше благородие.
Она поняла, что с таким говоруном немного наговоришься, и потому коротко сказала:
— Доложи его превосходительству, что я непременно буду.
— Слушаю, ваше благородие.
Вечером она явилась к Сперанскому. Увидев в передней Кавунца, девушка невольно улыбнулась. Кавунец сделал руки по швам. Когда лакей услыхал фамилию приезжего молодого офицерика, то тотчас же сказал, что «его превосходительство просят пожаловать в кабинет», и провел ее через залу в большую, светлую, но словно траурную комнату: в ней, кроме массивных шкапов с книгами и ящиками да огромного письменного стола, не было никаких ни украшений, ни картин на стенах, ни кабинетных разных безделушек. Сперанский любил работать и предаваться своим деловым мечтам только в такой комнате, в которой ни один лишний предмет не привлекал бы его внимания и не заслонял бы собою, так сказать, тех образов его духовного творчества, которые зарождались в нем, развивались и воплощались в деле. «Когда человек наслаждается — целует, например, любимое существо, он непременно как-то инстинктивно закрывает глаза: это для того, чтобы наслаждение, вся его сила концентрировалась и всецело передавалась душе. Для меня работа — тоже наслаждение; за работой я как бы закрываю глаза на все остальное, концентрирую наслаждение в глубине моего ума… Вот почему я люблю, чтобы комната, в которой я работаю, была для меня как бы невидима». Так говорил он о своем кабинете. И какую же титаническую работу успевал он совершать в этом кабинете! сколько он делал!
Когда Дурова вошла в этот кабинет, Сперанский сидел за письменным столом и что-то писал. Увидев входящего юного гусара, он тотчас же встал и, приветливо протягивая гостю руку, сказал:
— Простите меня, что я не исполнил по отношению к вам долга вежливости. Но я все объясню сейчас. Государь сообщил мне вчера разговор свой с вами, и мне до некоторой степени известны главные обстоятельства вашей жизни. Ваша тайна останется неприкосновенною. Но я должен был сообщить вам одно обстоятельство и, в интересах вашей тайны, сообщить его без свидетелей. Вот почему я и осмелился пригласить вас к себе — против правил вежливости. А теперь — очень рад познакомиться. Прошу садиться.
Смущенный этой речью гусарик звякнул, как подобает гусару, саблей, шпорами и всеми металлическими штуками, какие на гусаре обретаются, сел, не зная, как открыть рот.
Сперанский, взяв со стула какую-то бумагу, подал ее гостю.
— Вам знаком этот почерк? — спросил он. Гусарик, как только взял бумагу и увидел почерк, воскликнул с испугом:
— Это рука моего отца! Что с ним?
— Прочтите.
Гусарик торопился прочесть письмо, но руки так ходенем ходят, что глаза не попадут на строчки. А Сперанский молча и с видимым сочувствием на лице вглядывается в интересного гостя, в его молоденькое, бледное, но загорелое лицо, в это оригинальное очертание круглой точеной головы, в невысокий, но какой-то раздвинутый лоб. Ему кажется, что эта голова формировалась не по такому лекалу, чтобы быть разрубленной саблею или стать глупою, безответною вехою для шальной пули — нет, это череп существа, способного мыслить не только прямолинейно, но всесторонне и кубически…
— Ах, бедный папа!
Из глаз гусарика брызнули слезы. А бумага все дрожит в руке, еще не вся дочитанная. А глаза Сперанского уже нежно смотрят на это плачущее лицо гусарика, ставшее совсем детским, с дрожащими губами и подбородком.
— Бедный, бедный папочка!.. Какая гадкая! — тихо говорила она, доканчивая письмо, а потом, как бы вспомнив, где она, быстро прибавила: — Простите меня, ваше превосходительство, за эту слабость…
— Простить?.. за что же?
— Что я плачу…
— Да за эти слезы я полюбил вас как мою дочь… Это хорошие слезы…
— А я так гадко поступила.
— Нет. Но разве вы ни разу не писали отцу? — Писала, ваше превосходительство.
— Называйте меня Михаилом Михайловичем лучше. Мне уже и от курьеров надоело слышать свой титул.
— Я сначала боялась писать батюшке, чтоб он не вытребовал меня домой; но когда весной наш полк выступал за границу, я писала ему, просила у него прощения и благословения; но, вероятно, письмо не дошло до него. А теперь я видела его в Москве…
— Вашего батюшку?
— Да. Но он не видел меня.
— Каким образом?
— В проезде через Москву, когда флигель-адъютант Засс должен был отлучиться по делам на все утро, я зашла в Архангельский собор и там случайно увидела отца.
— Он, вероятно, сюда едет — все вас ищет.
— Мне тоже кажется. Он плакал, когда я увидела его в церкви. Мое сердце обливалось кровью, но я не смела подойти к нему.
— Отчего же?
— Он мог остановить меня, задержать… А меня требовал государь…
— Да, вы правы. Но по крайней мере теперь, если он будет здесь и я увижу его, я скажу ему, что вы живы, что я сам видел вас здоровою.
— Я ему сама это сказала в Москве.
— Сказали? Как же вы это сумели сделать?
— По окончании обедни он просил священника отслужить ему или панихиду, или молебен о здравии, и когда священник спрашивал, что же отслужить — панихиду или молебен, отвечал, что сам не знает, что служить — панихиду ли по умершей дочери, или о ее здравии. Тут-то я тихонько пробралась к нему и сказала: «Ваша дочь жива», а сама тотчас скрылась, но слышала его возглас: «Надя! это ее голос!»
Сперанский с глубоким сочувствием слушал этот рассказ и хотел что-то сказать, как в кабинет неожиданно влетела Лиза, с раскрасневшимися от воздуха и гулянья щечками, и радостно воскликнула:
— Ах, папа! мы помирились с Сашей Пушкиным… Но, увидав незнакомого офицера, вдруг остановилась, сделала большущие глаза, с недоумением посмотрела на гостя, и тотчас же, что-то сообразив, как благовоспитанная девочка присела… Она заметила в руках гостя письмо, узнала это письмо, и ее головка быстро поняла, в чем дело: тайной, дескать, пахнет… Она взглянула на отца. Тот тоже хорошо понял ее и с улыбкой сказал:
— Очень рад, что вы помирились… Рекомендую вам, господин Александров, мою «бедную Лизу».
При слове «Александров» девочка опять сделала большие глаза и недоумевающе посмотрела и на отца, и на гостя. Но тотчас же онять сообразила, в чем дело — в панашу пошла: под маленьким черепом мозг хорошо работал.
— А вы читали «Бедную Лизу»? — с улыбкой обратился к ней гость.