краев, так что вино полилось на землю. Бурцев, взяв у одного из офицеров пистолет, взвел курок.
— Крестись, пся крев! — крикнул он, наводя дуло пистолета на еврея и стараясь сделать свои добрые, пьяные глаза страшными. — Крестись, а то сейчас — раз… два… ну!
Еврей с головой окунулся в бочку, так что вино снова полилось через край. Последовал дружный хохот. Бурцев лукаво подмигнул товарищам.
Из бочки снова показалось бледное, исказившееся лицо еврея. Он тихо, жалобно визжал и фыркал. Намокшие волосы и распустившиеся пейсы болтались по голым, костлявым плечам несчастного.
— А! ты не хочешь креститься! — с трудом удерживая смех, снова закричал Бурцев. — Так теперь капут… Раз… два… иу-ну!
Опять еврей юркнул в бочку. Последовал выстрел, конечно, в воздух, ради вящего испуга еврея. Но голова еврея уже не показывалась из-под водки, а только пузыри выскакивали на поверхность бочки.
— Да он задохнется, утонет, — сказал один иа офицеров и бросился к бочке.
Запустив руку в сорокоушу, он за волосы приподнял голову еврея. Несчастный лишился чувств.
В этот момент в дверях склада показалась Дурова.
— Господа! что это вы делаете? — с изумлением спросила она, не понимая, в чем дело.
Увидев ее, Бурцев задрожал и схватил себя за волосы.
— Подлец! я подлец! я пулю себе в лоб! — дико закричал он и бросился из склада.
Дурова и некоторые из офицеров бросились за ним, а прочие остались приводить в чувство еврея.
Так ознаменовали молодые повесы радостный день объявления войны Наполеону — войны «двенадцатого года».
Но не одни молодые повесы праздновали радостный день объявления войны «двенадцатого года». Когда к весне главные силы армии двинулись к Вильне и когда сам государь прибыл к войскам, решено было начало кампании отпраздновать грандиозным балом, которым должна была, так сказать, коллективно почтить русского императора вся Литва и та часть Польши, которая не была еще занята армиями Наполеона. В устройстве бала должны были принять участие и русские военачальники, весь императорский штаб, генерал и флигель-адъютант, простые генералы и дипломаты. Хозяйкою и распорядительницею бала общее мнение называло генеральшу Бен-нигсен, которая, как местная помещица, предложила для этого торжества свою роскошную виллу в Закрете, недалеко от Вильны, прелестное здание, переделанное из старинного католического монастыря, с богатыми садами, оранжереями, богатейшими аллеями померанцевых деревьев, с лужайками и гротами, беседками и клумбами цветов.
Военная молодежь и немолодежь, желавшая пустить пыль в глаза виленским и всем литовским красавцам и потанцевать на широкую ногу, привольно, не в душных залах, а на воздухе, среди живой зелени, среди аромата цветов и под гром оркестров, которые бы сливались с хорами лесных птиц, с соловьиными трелями и пугающим уканьем ночной птицы, филина и пущика, под оркестровое кваканье лягушек, — потанцевать и повеселиться так, чтобы вся природа принимала участие в пире воинства, идущего на бой, чтобы гремела и ликовала зелень, ликовало небо, — все равно-де, может быть, последний раз приходится ликовать, так уж повеселиться на виду у Бога и голубого неба, в виду которых, быть может, скоро где-нибудь, в лесу или в поле, придется помирать, — молодежь решила устроить на красивой лужайке сада танцевальный помост со сквозною галереею на колоннах, с клумбами и с целою рощею апельсинных деревьев.
Было начало мая. Погода стояла прекрасная, южная. Померанцевые и другие деревья были в полном цвету, изображая из себя гигантские букеты.
Работа галереи шла быстро, лихорадочно. Ведь того и гляди, более чем полумиллионная армия Наполеона перейдет Неман, и тогда будет не до танцев: придется затеять другой пир, более величественный, хотя тоже под открытым небом, при пении птиц, но только под иную оркестровую музыку.
Был в Вильне известный архитектор, польский патриот от подошв до маковки, хотя и с немецкою фами-лиею — пан Шульц. Подобно всем немцам да и вообще всем людям, потерявшим свою народность и всосавшим молоко и душу другой, их приютившей, пан Шульц был больше поляк, чем всякий другой прирожденный шляхтич. Он был такой же энтузиаст, каким некогда, во время расчленения Польши, был пан Рейтен, который на последнем польском сейме был одним и последним поляком, заявившим, что если все поляки оставят сейм, то он один будет изображать собою и сейм, и всю Польшу, и что пускай лучше выволокут из сеймовой залы его труц за ноги, как выволакивают за ноги из истории Европы труп старой, доплясавшейся до могилы Польши, чем он сам выйдет из сеймовой избы. Но, будучи большим энтузиастом и патриотом, пан Шульц, как эту шутку часто позволяет себе капризная природа, был плохим архитектором. Его-то и пригласили устроить танцевальную галерею для предстоящего бала. Страстный мечтатель в душе, тихий, скромный и робкий по наружности, пан Шульц фантазировал о том, как он, с помощью ли Наполеона или в союзе с русским императором — он еще но мог решить с кем именно, — но что он, пан Шульц, непременно восстановит свою дорогую отчизну, матку Польску, во всей ее исторической широте и долготе от Балтийского моря до Балкан, и от Эльбы до Днепра и чуть-чуть не до Дона, одним словом, в пределах старой Польши до «сасов» и при «сасах» и в полных границах великого княжества литовского — за Псков и Смоленск. Себя, пана Шульца, он уже видел крулем великой монархии и искренним другом двух таких же великих, как и он, пан Шульц, монархов — Наполеона и Александра, которых он любил искренне обоих и обоим одинаково удивлялся. Мечтая таким образом о будущей короне, он плохо наблюдал за рабочими, строившими галерею: то ему представлялось, что это он строит себе дворец королевский, то эстраду, на которой вся возвеличенная им Польша будет короновать его, скромного и честного спасителя отчизны; то казалось ему, что с этой эстрады он уже держит речь: к народу…
— Цо, пане архитекторе, — не надо ли глубже вкопать в землю эти бревна? — спрашивал его еврей подрядчик, встряхивая пейсами, словно засушенными колбасками.
— Цо~цо? глубже? зачем глубже?.. я высоко буду стоять, — невпопад отвечал пан Шульц подрядчику.
— Да глубже, пане, надо бы вкопать устои колонн.
— Не надо глубже, так красивее — выше… Я все колонны украшу зелеными листьями да капителиями и перевью все это гирляндами из каштановых цветов.
— Все же это, пане, не прочно.
— Прочно будет, — я крышей соединю колонны… Какое очарование будет!
Но очарование скоро исчезло. Едва галерея была построена и обвита гирляндами цветов, как все здание рухнуло: колонны, не глубоко врытые в землю, не выдержали тяжести крыши, как ни легка была она, и галерея, где вечером должен был собраться весь свет Литвы и Польши, все красавицы края, все придворные и сам государь с своими министрами — галерея обвалилась! Вместе с галереею обвалилась, рухнула и величавая Польша, образ которой лелеял в душе своей бедный мечтатель, пан Шульц. Это случилось в то самое время, когда рабочие ушли обедать, а Шульц ходил один вокруг своего прелестного создания и любовался им, мечтая о короне… Напвлеон, выйдя из солдат и своею солдатскою рукою добыв корону Франции и множество других корон, всех своих современников сделал мечтателями: все мечтали добыть по короне. Мечтал об этом и бедный Шульц. Так, во время Колумба, и особенно вслед за ним, все мечтали об открытии новых стран, чуть ли не третьего полушария — и иные открыли если не полушария, то целые части света. Одному Шульцу не удалось добыть себе корону великой Польши… Услышав какой-то странный шум и шуршание, которого сначала он не мог себе объяснить, а потом увидав, как разъезжались в стороны колонны галереи, как растягивались и разрывались померанцевые гирлянды и как потом, словно живое тело, затряслось и рухнуло все здание, издав болезненный, нестройный крик, треск и грохот, — Шульц и тут, казалось, не понял, что случилось. И только оглядевшись крутом дикими глазами, сообразив что-то, ои схватился рукою за левый бок, слабо застонал и через клумбы цветов и невысокую загородь парка бросился к реке, протекавшей у подножия Закрета. Это была извилистая, живописная Вилия, на гладкой поверхности которой плавали молодые утята с маткой; не останавливаясь ни на секунду, как бы боясь, чтобы его не схватил кто сзади, Шульц, вытянув вперед руки, как бы ловя убегавшую от него тень — это была тень жизни, убегавшие от него золотые иллюзии, — стремительно кинулся с крутого берега в воду, головою вниз. Через несколько секунд из-под воды вынырнула соломенная шляпа, сильно испугавшая утят,